Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Самое популярное

Иероним Иеронимович Ясинский. Учитель


Все авторы -> Иероним Иеронимович Ясинский.

Иероним Иеронимович Ясинский.
Учитель

Оглавление

XI - XV



XI


Началась дамская политика. И Глафира Львовна, и Соломонида Кирилловна вели двойную игру, умышленно подчёркивали то, что не подчёркивается, а скорее скрывается при обыкновенных отношениях, надували одна другую и, в конце концов, чуть не поссорились. Евграф Митрофанович был яблоком этого искусственного раздора. Когда он очутился внезапно в гостиной, то по самодовольному лицу его можно было догадаться, что ему известна причина, вызвавшая всё это оживление. Хотя он и обладал способностью видеть людей насквозь, как он рассказывал о себе, но на этот раз принял всё за чистую монету.


-- Митрофан... т. е. Евграф Митрофанович! -- начала Кустова. -- Вы из земли выросли? Послушайте, не можете ли вы сделать какого-нибудь чуда? Только, пожалуйста, чтоб оно мне ничего не стоило. Соломонида Кирилловна уверяет, что вы ни за что не унизитесь до того, чтобы делать чудеса ради каких-то барынь. А я говорю -- нет, для меня вы унизитесь до чуда. А? Поверьте, я вам буду очень благодарна, и, кроме того, сближение о котором вы толковали утром, возможно только на сверхъестественной почве. Ну-с!?


-- Помилуйте, Глафира Львовна, какие чудеса! -- со смехом возразил Поморов. -- Чудеса -- только для толпы, а мы с вами можем и без чудес веровать. Я чудес не признаю.


-- Что вы? А Евангельские чудеса?


Он промолчал, глазки его беспокойно забегали.


Потом он сказал:


-- Всё естественно в этом мире, и нет ничего непостижимого и необъяснимого. Будет время, когда химики и физиологи станут делать искусственную жизнь, оживлять на время трупы, а психологи по неуловимому теперь колебанию мышечных волокон одним прикосновением или даже на расстоянии читать чужие мысли. Взглядом или жестом сильные будут покорять слабых, и вселенная будет принадлежать только избранным. Но чудесного и тут не будет.


-- Не пророк ли вы этого грядущего царства избранных? -- вскричала Глафира Львовна.


-- Может быть.


-- Так сделайте что-нибудь такое, что потом не будет считаться чудом, а теперь покажется чудом. Прошу вас, Евграф Митрофанович!


-- Господи, как вы пристаёте к человеку! -- заметила Соломонида Кирилловна.


-- Нет, я очень рад, что Глафира Львовна оказывает мне внимание, -- сказал молодой человек. -- Хорошо, я сделаю чудо -- я попрошу вас, и вы сыграете давешнюю пьесу, которую я не мог дослушать...


-- Почему?


-- Она взволновала меня...


-- Соломонида Кирилловна, слышите! Я приобретаю над самим чародеем власть! Так и быть, я ещё раз сыграю её, но какое же это чудо?


-- Она вами страшно интересуется! -- громко произнесла Топорова. -- Боже, она за вами действительно ухаживает!


-- Конечно. Согласитесь сами, Соломонида Кирилловна, я первый раз встречаю человека, который живым на небо лезет. Не взыщите, Евграф Митрофанович, за вульгарность этой поговорки. Пойдёмте в залу. Возьмите мою руку.


И в зале, после игры, и в столовой, за ужином, продолжала Глафира Львовна всё с тем же тонко язвящим незлобием шутить над Евграфом Митрофановичем. Соломонида Кирилловна была того мнения, что эта тактика -- маска, скрывающая истинное чувство, которое успел всемогущий молодой человек вызвать в материалистической душе Кустовой. Потому что, если это не маска, то отчего же горят так глаза у Глафиры Львовны и так разрумянились щёки? Она была уверена в невозможности соблазнить Поморова чем бы то ни было. Она представляла себе, как он грозно посмотрит, и что скажет он, когда чувство разрастётся в душе этой самонадеянной красавицы и наконец проявит себя. Она улыбалась от странного удовольствия. Но вдруг, подобно зарнице, вспыхивало в её уме опасение за Поморова, и она хмурилась.


-- Довольно, моя милая, -- шептала она, -- вы странно ведёте себя.


Глафира Львовна отвечала:


-- Вы находите? Но что же я делаю? Я подвинула ему прибор и указала возле себя место. Не то же ли сделали вы за чаем?


-- Наши отношения -- дружеские... Впрочем, как знаете.


Ревность Соломониды Кирилловны раздражала Глафиру Львовну, и, в свою очередь, гостье казалось, что каждый шаг Глафиры Львовны есть вызов ей. Когда пробило одиннадцать часов, она заявила, что ей страшно хочется спать. Глафира Львовна сказала:


-- Вам уже послано, душечка, в кабинете Григория Павловича. Пойдёмте, я провожу вас и сейчас пришлю вам Дарью... А мы с Евграфом Митрофановичем посидим ещё. Мне кажется, и ему совсем не хочется спать.


-- Почему вы знаете, что ему не хочется спать?


-- Мне не хочется спать, -- произнёс Поморов.


Соломонида Кирилловна замолчала, сжала губы, и её перестало клонить ко сну.


Тогда Глафира Львовна стала зевать.


-- Ах, нет! Я шучу. Мне пора спать. Простите, милочка. Евграф Митрофаныч, до свидания. Надеюсь, когда-нибудь вы таки покажете мне чудо. Не правда ли?


Ей хотелось посмотреть на молодого человека, но веки её странно отяжелели, и ей показалось, что взгляд Евграфа Митрофановича горит каким-то острым неприятным блеском, который нельзя долго выносить. Она повернулась к Соломониде Кирилловне и, не глядя, подала Поморову руку. Он нервно пожал её своей горячей сухой рукой, поклонился Соломониде Кирилловне и ушёл.


Соломонида Кирилловна бросилась на шею Глафире Львовне и осыпала её страстными, торопливыми поцелуями.


-- Не сердитесь на меня, дитя моё, я ужасно виновата пред вами! -- говорила она вся в слезах. -- Вы -- красавица, я завидую, что вы -- красавица, и я вам делаю массу неприятностей. Я ревную вас, право... Вот какая я скверная! А между тем, дорогая моя, для вас счастье, когда вы сойдётесь с ним. Слышите? Он -- сила, он такой, что и ваш дух обновит, как обновил мой. Он цель вам укажет, к которой вас неудержимо потянет. Вам это надо, разве можно мешать вам! Простите меня, простите!


"Она совсем полоумная!" -- подумала Глафира Львовна и стояла под градом поцелуев, не зная, что сказать ей в ответ.


Соломонида Кирилловна продолжала:


-- Послушайте, он ведь гений в своём роде, и имя его прогремит, может быть, по всему миру. Сознайтесь, вы с усилием смеётесь над ним... Разве можно смеяться над тем, кто выше нас? Не будьте горды -- вот мой совет, милочка. Не будьте злы. Сторицей воздастся вам... Да что вы так уставились на меня? Я вам истину говорю...


-- "Незыблемую" истину?


-- Спокойной ночи! -- гневно сказала Соломонида Кирилловна и быстрыми шагами направилась к кабинету, где ждала её Дарья.


Глафира Львовна смотрела ей вслед, и злая улыбка змеилась на её прекрасных губах. Она чуть не бросилась с ласковым словом к уходившей гостье, как требовала того снисходительная вежливость, в правилах которой она выросла. Но она не могла преодолеть себя. Махнув рукой, она ушла в свою спальню.


XII


Поморов долго не ложился спать. Ему не давала покоя мечта о Глафире Львовне. Непобедимая и властная, она завладела всем его существом. Он всегда боялся любви как врага. Тайный голос говорил ему, что этот враг погубит его, разобьёт его жизнь, сделает его бессильным, унизит его, докажет ему, что он такой же ничтожный смертный как и все, такой же раб страстей и греха. Он боялся потерять уважение к себе самому и веру в свою святость, потому что великое дело, к которому он готовил себя, только и может быть начато и доведено до желанного конца под условием сохранения во всей целости и неприкосновенности этой гордой веры. Как это случилось, что он с первого взгляда полюбил Глафиру Львовну, -- он не задавал себе вопроса. Любовь представлялась ему чем-то вроде болезни, которая вдруг поражает человека, когда меньше всего ожидаешь удара и презираешь опасность, потому что незнаком с нею. Образ Глафиры Львовны неотступно преследовал его. Красота её раздражала его прелестью форм и волнистых линий. Лёгкий ум её и какой-то грациозный и насмешливый тембр голоса язвили его слух, и большие звездистые глаза везде чудились ему. Он подошёл к окну, раскрыл его и смотрел в темноту влажной, тёплой ночи, положив руки на затылок и застыв в напряжённой позе бесцельного, но страстного ожидания.


Дверь скрипнула, и вошёл на цыпочках Осип. Он подумал, что Евграф Митрофанович молится, и остановился в почтительной позе. Так продолжалось несколько минут. Наконец, Поморов почувствовал, что в комнате посторонний человек. Он обернулся и спросил:


-- Что тебе, друг мой?


-- Я пришёл спросить, не надо ли вам чего? А также относительно Евангелия. Очень трудно понять, а только действительно душеспасительное чтение.


Осип положил на стол Евангелие и молча удалился.


Поморов с презрением посмотрел вслед удалившемуся лакею. Все люди разделялись у него на два рода. Одни были призваны к наслаждению вечным блаженством. Их немного. Только им доступны духовные блага, и только они наследуют царство небесное, о котором говорит писание. По праву им принадлежит весь мир, вся сумма счастья, которое лежит как мёртвый капитал в природе, и которое создано на протяжении веков совокупными усилиями человечества. Остальные люди -- жалкие существа, двуногие животные с низкими страстями и подлыми помыслами. Для них не существует ни высшей красоты, ни духовных радостей, ни художественных восторгов, ни наслаждений, доставляемых непосредственным созерцанием идей. Эти званные, но неизбранные твари обречены на гибель, и будет время, когда лучшая часть человечества истребит мечем и огнём этих зверей, как истребляют европейцы каких-нибудь обитателей Новой Зеландии. Осип и его потомки осуждены вечно мыкаться и прозябать в тине пошлости и тупости вплоть до рокового конца.


Душа Осипа казалась ему какой-то грязной бездной, где кишат всевозможные мелкие гады. Кто в силах очистить это болото и бросить луч света в эту тьму? Там притаились дрянные страсти и пороки, и только дисциплина внешнего порядка сдерживает в известных границах эту низкую душу, и она производит даже впечатление добра... Невольно снизошёл он до сравнения себя с Осипом. Радостное чувство всколыхнуло его грудь. Даже порок в нём проявился бы иначе, если бы он захотел греха -- так он велик. И никогда все Осипы в мире не в состоянии почувствовать и капли той страсти, которою теперь полна его душа.


"Нет, -- подумал он, -- любовь не унизит меня и не уронит моего дела. А если она станет помехой, я вырву её с корнем из сердца. Высшая сила руководит мною. Положусь на неё. Судьбы Божии непреложны, и, может быть, мне надо пройти через горнило испытаний".


Раз он остановился на этой мысли, все силы ума его направились к тому, чтобы оправдать внезапную страсть, которая зажгла его душу. "Не потому ли я так страшусь любви, что тело и душа моя ещё девственны? -- спрашивал он себя в тоске. -- И разве девственность -- необходимое условие успеха моей будущей проповеди? Кто сказал мне это? Не слишком ли старо думать, что мир можно спасти целомудрием? Все благодетели человечества, все пророки, мученики искали утешения в дружбе, без которой они были бы слишком одиноки, и даже у величайшего из людей была подруга... Как хорошо, должно быть, в полночный час прильнуть к губам красавицы и лежать у её ног. Сколько силы можно почерпнуть, сколько энергии в объятиях близкого существа!"


Он закрыл глаза рукой, и перед ним как живой встал образ Глафиры Львовны. Дрожь пробежала у него по телу. Он увидел её улыбку, её ленивый, умный взгляд, свидетельствующий о внутренней работе, но в улыбке мелькнуло что-то надменное и грозное.


"Я боюсь этой женщины, -- подумал он, -- а не любви. Крепкий духом, уверенный в себе, не склоняющийся ни перед кем, гордый и сильный, неужто я не поборю в себе страсти, не одолею врага, который как бес вселился в меня? Разумеется, -- продолжал он, -- любовь, в конце концов, не есть грех, и даже не грех любить замужнюю женщину -- сильному всё принадлежит. Но я должен быть самый сильный, и для того, чтобы быть самым сильным, должен возвышаться над всем человечеством, не обладать ни страстями, ни даже слабостями, свойственными людям, и вечно сохранять чистоту сердца. Бог творящий и зиждущий, всемогущий, всепоклоняемый, может обитать только в незагрязнённом сердце. Прочь любовь!"


"Какой я однако непостоянный! -- начинал он через несколько минут. -- Я то зову любовь, то гоню её. Зачем я говорю, что любовь претит Богу? Разве и я подобен тем, которые не то делают, что хотят, а что ненавидят, то делают? Можно сохранить целомудрие и можно в то же время любить. Не буду пленником греховного закона. Люблю умом, всеми силами сердца моего люблю её! Я обновлю её душу, открою ей высшие тайны бытия, я спасу её от пошлости, в которой она прозябает и терзается!"


Поморов снова вызвал в своём уме образ молодой женщины. И снова заставила его вздрогнуть улыбка её розовых губ. Она словно издевалась над его желанием спасти её душу. Целомудренная любовь -- не есть ли это шаг к греху? Не есть ли это маска с правильными и красивыми чертами, с неземным выражением, под которою нагло смеётся бесстыдный, пленительный грех с лицом, бледным от желания? И кто сейчас мечтал о поцелуях красавицы, кто хотел черпать энергию в её объятиях?


Он в страхе стал гнать от себя смущающие образы и мысли. Но они преследовали его. Они ополчились на него, вооружённые обоюдоострыми мечами. Поражая его ум, они ранили и самих себя. Он лежал в темноте и до рассвета не мог сомкнуть глаз. Первые бури проснувшегося сердца, сладостная тоска, влекущая ум в светлое царство любовных утех, жажда неиспытанных наслаждений проникали лихорадочным трепетом всё его существо. Мрак вокруг него казался бесконечно пространным. Но мрак не был пустыней. Неслышным вихрем проносились в нём пёстрые грёзы. Картины, одна другой волшебнее, загорались и быстро потухали, чтоб дать место другим видениям. Крылатые грёзы с девичьими лицами и в одеждах, развевающихся по сторонам, спускались к его изголовью, и зноем веяло от их полёта. У каждой из них светилась пара знакомых глаз -- чудных, лукавых, сулящих счастье. Он сердился, подносил руку к горячему лбу своему, сбрасывал с себя одеяло и тоскливо вздыхал, призывая сон. Грёзы улетали. Но как только он оставался один среди мрака, ему становилось скучно, и он желал их возвращения. И вот где-то среди необъятной тьмы появлялись две светлые точки. Они робко плыли во мраке и, приближаясь к нему, рассыпались на множество искр. Росли, разрастались светлые точки, вступали в причудливые сочетания, и вдруг из хаоса неопределённых образов выступали снова девичьи лица, жаркими губами приникали к его губам, и чудилось ему -- кровь сочится у него из уст, а глаза Глафиры Львовны ленивым взглядом прямо смотрят ему в душу. Он простирал руки и ловил пустоту. Видения с беззвучным смехом, стыдливо кутаясь в лёгкие одежды, улетали от него и исчезали сумеречными расплывающимися тенями.


Серый свет утра тусклым лучом проник в комнату, и кончилось царство мрака. Сузился горизонт его и не шёл дальше стен. Сначала мрак, впрочем, боролся с тусклым сиянием дня. Греховные призраки ещё смущали аскетического юношу. Но недолго длилась борьба. Победоносный день всё шире и шире захватывал своими лучами царство мрака. Когда он вытеснил его из всех закоулков, из всех убежищ, и за окном послышалось чириканье птичек, Евграф Митрофанович вздохнул с облегчением и заснул мёртвым сном.


XIII


Соломонида Кирилловна уехала на другой день после завтрака. Глафира Львовна проводила её до вокзала; она была рада, что нервная гостья уезжает, и ей, кроме того, хотелось загладить вчерашние шероховатости своего обращения усиленною вежливостью. Та молчала, уныло смотрела на всё, даже не вздыхала. Но, садясь в вагон, она сказала с внезапным оживлением:


-- Мне следовало бы ещё остаться на день у вас, милочка. Я завидую вам. Вчера я капризничала и Бог знает чего наговорила вам о даче. А дача у вас прелестная. Какой воздух, неправда ли? И наконец ни разу ещё не приходилось мне жить под одной кровлей с Евграфом Митрофановичем. Счастливица вы, счастливица!


-- Право, вы смеётесь надо мною, дорогая!


-- Значит, и над собою? Это не в моём характере, Глафира Львовна. А вот зависть -- моя черта. Я всегда откровенна. По совести скажу вам, дитя моё, что я от души жалею, зачем порекомендовала я Григорию Павловичу Поморова. Потому что ведь это я порекомендовала... Тут Гулянов не причём. Ах, я боюсь, что вы уже увлечены Евграфом Митрофановичем!?. Что вы посмотрели так? Никто не подслушает, не бойтесь, я тихо говорю. Знаете, я ошиблась в вас: думала, вы холодная натура... Не возражайте, пожалуйста! Я знаю, что вы скажете.


С раскрасневшимся лицом, таинственно и лукаво смотрела она на Глафиру Львовну.


-- Увлечение увлечению рознь, конечно, -- продолжала она. -- Вы -- материалистка, и вот почему я боюсь за вас.


Она с тоской прошептала:


-- И за него. Он -- сильный и что ж -- я всегда скажу -- гениальный, но он молод, а кто поручится, что на него уже не действует ваша красота?.. Боже мой, второй колокольчик! Уходите из вагона! Нет, послушайте, вернитесь... Пригласите меня остаться!.. Скорей!


-- Какая вы странная! -- проговорила Глафира Львовна с испугом, но улыбаясь. -- Сделайте одолжение!


-- Нет, я так. Успокойтесь. Разумеется, следовало бы всё это расстроить. Но, с другой стороны, ведь вы оба не дети. Как знаете, как знаете! Во всяком случае, я не верю вашим шуткам, и мне подозрительно ваше кокетство... Не приглашайте меня -- мне хотелось только испытать вас... Боже, до чего вы неискренни! Прощайте!


Стал звонить третий колокольчик; поезд тронулся. Глафира Львовна стояла на платформе под зонтиком, потому что стал накрапывать дождь. Из окна вагона высунулось белокурое лицо Соломониды Кирилловны. Соломонида Кирилловна что-то говорила и, кажется, опять о Поморове. Глафира Львовна кивнула головой, но не подошла к медленно двигающемуся вагону. Она поторопилась уйти и сесть в свой крытый экипаж. Всю дорогу она чувствовала себя нехорошо: в душе остался какой-то неприятный осадок от странных разговоров Соломониды Кирилловны, в которой, как ей казалось, правда была перемешана с ложью, и тонкая впечатлительность с грубостью и тупостью сердца.


На террасе она хотела скинуть с себя каучуковый плащ. Евграф Митрофанович протянул руку, чтобы помочь ей. Она нахмурила брови. Сегодня молодой человек был ей ещё противнее, чем вчера. И то же самое чувство, которое испытала Соломонида Кирилловна, впервые увидев Поморова, страстным порывом охватило теперь Глафиру Львовну: ей захотелось унизить его, дать почувствовать ему, какое он для неё ничтожество, и какая бездна лежит между ним и ею. Не глядя на него, она отдала ему плащ, сбросила калоши и сказала:


-- Отнесите в переднюю.


Евграф Митрофанович наклонился, чтоб взять калоши. Глафира Львовна покраснела и ушла в свою комнату.


Прошло несколько дней, в течение которых Кустова избегала разговаривать с Евграфом Митрофановичем. Он это видел и держался на почтительном расстоянии. Лишь изредка самодовольная улыбка пробегала по его тонким, бледным губам. Между тем Глафире Львовне просто было стыдно, что она тогда, желая унизить Поморова, сама унизилась до неблагородного чувства. И с какой стати! Это всё из-за Соломониды Кирилловны! Какое, должно быть, было бы мучение, если бы Соломонида Кирилловна осталась ещё гостить! Право, можно бы с ума сойти. Глафира Львовна решилась изменить обращение своё с учителем и по-прежнему стала с ним разговорчива.


Несмотря на всё своё отвращение к этому человеку, она чувствовала, что в нём есть что-то глубокое. Может быть, эта глубина означает собою лёгкое душевное расстройство, а быть может и действительную черту гениальности. Ведь недаром психологи говорят, что формы умственного помешательства сродни формам гениального мышления. Гений всегда должен быть оригинален и странен, потому что, если он похож на всех, то какой же это гений? Гений не признают, побивают, смеются над ним и проклинают его, но он -- сила, и в конце концов толпа привыкает к его новизнам, и он становится её кумиром. Глафира Львовна думала об этом и пристально всматривалась в молодого человека.


По временам она расспрашивала его о прошлой его жизни, и ей хотелось знать, откуда у него явилось представление о себе, как о гении. Он отмалчивался, отшучивался. Он ронял одно какое-нибудь слово, одну какую-нибудь фразу с загадочным содержанием и раздражал любопытство праздной молодой женщины.


XIV


Отец Поморова был простым мещанином; его родственники занимаются грубыми работами. Зять его -- хлебопашец. У Поморовых свой домик в Брянске, и под убогой кровлей его переживались Евграфом Митрофановичем первые впечатления детства, а не всегда были они приятны. Ему и теперь часто представляется грязная комната, освещённая зелёным шаром с водою, пропускающим сквозь себя лучи керосиновой лампочки. Отец на низенькой табуретке, перед низеньким столиком, сидит и тачает сапоги или башмаки, мать возится с грудным ребёнком, бабушка, которой было сто лет, бредит на печи или страшно кашляет. На дворе лютая зима, в доме холодно, потому что нет дров. В желудке пусто. Настроение такое, что малейшая неудача, ничтожная помеха, слово, сказанное матерью некстати, или нечаянный стук, произведённый Евграфом, выводят сапожника из себя. Мальчик привык видеть слёзы матери, и ему самому часто доставалось ни за что, ни про что. Был он худой, заморённый, загнанный ребёнок. Самые светлые минуты случались накануне праздников. Казалось, и в воздухе теплее, и все лица приветнее, отец не ворчит, мать в радостной тревоге. Но вот наступил праздник -- водка полилась рекою, пропала душевная ясность простых людей; они начинают ссориться пуще чем в будни, дерутся. "Прости их, Господи!" -- произносил Поморов, вспоминая это время. Ему следовало бы сделаться сапожником, и теперь он должен был бы шить Глафире Львовне башмаки, а не открывать глаза на истину. Но дивны дела Божии! Ему было семь лет, когда отец стал брать его с собою на рынок. Прямо на земле расстилалась рогожа или рядно и раскладывался его товар, состоявший из козловых башмаков, новых и заплатанных, из старых сапог с головками, туфель и галош. Всё это было грубое, но прочное. Старик иногда продавал половину товара, и это считалось большим счастьем. Обязанность маленького Евграфа заключалась в том, чтоб приводить в порядок башмаки и сапоги, разбросанные капризным покупателем. Однажды осенью, в ненастный туманный день, пошёл он с отцом на рынок. Евграфу было холодно, и он, съёжившись, задумчиво смотрел вдаль. О чём он мог думать тогда? Но, должно быть, в глазах его светилась серьёзная мысль, несвойственная детскому уму, так как он обратил на себя внимание проходившего мимо священника. Этого священника никто не видел в Брянске ни до этого дня, ни после. Неизвестно, откуда он взялся. Был он среднего роста и -- странно -- с непокрытою головою. "Русые прекрасные волосы были разделены посредине пробором, и голубые глаза кротко и вместе проникновенно глядели на меня, -- рассказывал об этом священнике Поморов. -- Непонятное волнение испытал я, когда он положил свою руку мне на голову и спросил у отца: "Отчего не учите мальчика?" -- "Денег нет, -- отвечал отец, -- и мальчик ещё глуп". -- "Господь призрит на молитву беспомощных и не презрит моления их, -- произнёс священник. -- Мальчика примут в школу без денег и дадут ему казённые книги, ибо надо ему отворить врата правды. Кто мудр, тот только заметит мудрого". Отец хотел ещё что-то возразить, но тут вокруг нашего товара стал толпиться народ. В тумане исчез священник. Вскоре не было на нашей рогоже ни одной завалящей подошвы, и у отца неожиданно поправились дела". На другой день отвёл он мальчика в школу. Ему дали, как предсказал священник, все учебные пособия даром, и через год он изумлял учителей остротой своего ума и познаниями. Он много читал, и программа школы была ему тесна. Так что, когда ему исполнилось десять лет, его отдали в гимназию. За него хлопотали, и дума ему назначила стипендию. В гимназии он был первым учеником и переходил из класса в класс всегда с наградой. Если верить, ему не стоило ни малейших усилий его первенство; он, строго говоря, ничего не делал, не учил уроков, а довольствовался объяснениями учителей и весь досуг свой отдавал размышлению, для чего искал уединения и, случалось, забирался на чердак или на голубятню.


Глафира Львовна улыбнулась, когда однажды услышала от него о голубятне. Евграф Митрофанович с серьёзным, бледным лицом продолжал:


-- Да, там, вдали от суеты людской, ум мой напрягался постигнуть механизм души, смысл мироздания, цель бытия, уразуметь Бога, определить себя, найти ключ к философским загадкам. А когда мне было шестнадцать лет, странный трепет посетил меня. Я был один в лесу, это было в праздник. Сердце забилось особенным образом, и я услышал, что призван совершить дело, которое ужаснуло меня своим величием...


-- От кого услышали?


-- Мне сказал это голос моей души -- повелительный, царственный... Трудно описать его. Помните вы первую грозу, напугавшую вас? Каждый человек должен помнить. Вдруг всё существо заноет от страха и вместе от гордости, что ты -- разумное создание, и что волос с головы твоей не упадёт без воли Божией. В тот момент, кажется, понимаешь бесконечное, постигаешь бессмертие... Да нет, это всё слабо! Ни с чем нельзя сравнить.


-- А что он сказал?


-- Будет время, когда вы узнаете наравне с другими, что он сказал мне, -- отвечал Поморов, таинственно щуря сверкающие глазки свои. -- Теперь я не могу разоблачить великой тайны. Не кончился ещё мой искус, и, может быть, несмотря на мою веру в себя, из меня не выйдет пророка, слава которого прогремит от востока и до запада. Грех силен, а порок обаятелен, и я боюсь, что красота погубит меня... Нет, я не скажу ничего, ничего!


Молодая женщина засмеялась.


-- Пожалуйста, скажите!


-- Всё, но не это.


-- Прошу вас!


-- Глафира Львовна!


Он вскочил и в волнении прошёлся по комнате.


-- Какой красоты боитесь вы?


-- Той, которая заставит меня всуе произнести имя Божие и сделает меня болтливее женщины.


Глафира Львовна пожала плечами.


-- О женщинах все пророки выражаются со странной злобой.


Было уж часов десять вечера. Тишина стояла в доме; мягкий свет струила лампа, тени словно замерли по углам, а на дворе шёл дождь и мелкими брызгами хлестал в окна, и сад протяжно шумел кругом, так что на мягком диване в тёплом комнатном воздухе, меж высоких широколистных растений, можно было чувствовать себя уютно, в особенности рядом с прекрасной Глафирой Львовной. Она до локтя откинула кружевной рукав и, словно любуясь своей рукой, передвигала по ней тоненький серебряный обручик. Поморов молчал и жадным взглядом следил за обручиком.


-- Ну-те, что сказал вам тогда таинственный голос?


Он вздрогнул и перестал смотреть на обручик.


-- Вы должны пощадить меня, Глафира Львовна, а также себя. Вам это недёшево обойдётся!


Она опустила кружево и произнесла:


-- Вы принадлежите к сребролюбивым пророкам?


-- Вы так поняли меня? Не теперь... потом!


-- Я хочу, чтоб теперь.


Он придвинулся к ней и, может быть, взял бы её за руку, если бы она вовремя не отдёрнула её.


-- Слушайте, -- начал он, -- та великая сила, которая всё созидает и обо всём сущем печётся, имеет своё имя. Кто познает её, тот будет знать и имя силы. Много имён у неё, но все неточны. Ибо лишь избранным дано знать истинное имя её. Моисей знал, пророки знали, и я знаю. Мне стоит произнести это имя, и страшная власть приобретётся мною. Но выждать надо срок. Теперь оно послужило бы низкой цели, а у меня -- великая цель -- у меня счастье избранных и гибель злых. Вот я вам открылся, и не спрашивайте меня больше ни о чём.


-- Ах, нет, мне хочется знать имя этой силы! -- вскричала Глафира Львовна.


Ей показалось, что он со страхом глядит в её глаза.


-- А Соломонида Кирилловна тоже не знает, как зовут эту вашу силу?


-- До конца я ни с кем в мире не могу быть откровенен. Не настаивайте на том, что невозможно.


Молодая женщина опустила ресницы под тяжёлым взглядом его блестящих глаз.


-- Неправда ли теперь вы в моей воле? -- прошептал Поморов у неё над ухом.


Она почувствовала на своём локте пальцы Поморова и вскочила.


-- Мне пора спать, -- холодно сказала она. -- Вы нагнали на меня сон. Вы смешны, а не страшны. Бог знает что вы рассказываете... Напускаете на себя таинственность, и, правду сказать, мне совсем неинтересно, как называется сила, которая покорит вам весь мир... Спокойной ночи.


Она ушла.


XV


Войдя к себе в спальню, Глафира Львовна приказала Дарье идти спать и не торчать на глазах. Она заперлась на ключ. Походив но комнате, Кустова села за письменный стол и стала писать к мужу. Она удивилась, что пишет совсем не о том, о чём хотела. Она была взволнована, в душе подымались тревожные желания и опасения, а она стала описывать погоду, жаловаться на родных, от которых вот уже полгода как не получает известий, просила его поскорее приезжать, написала, что Осип разбил его любимую чашку с медальоном Наполеона, но чтоб он не беспокоился, потому что она постарается найти ему лучшую чашку. Затем она извещала о Косте, о том, как он каждый день вспоминает папу, и как он невзлюбил своего учителя. После сегодняшнего вечера она особенно страстно стала ненавидеть Евграфа Митрофановича, но почему-то умолчала перед мужем о том, какое впечатление произвёл на неё самое странный молодой человек. Впрочем, она посвятила Поморову несколько строк: старалась выставить его в смешном виде и намекнула на близость, которая будто бы существует между Евграфом Митрофановичем и Соломонидою Кирилловною. В заключение она написала два-три ласковые слова, которые должны были утешить Григория Павловича в его деловом одиночестве. Глафира Львовна положила письмо в конверт, надписала адрес и приклеила марку. Завтра Осип отвезёт письмо на станцию.


Процесс писания успокоил Глафиру Львовну. Точно она исполнила какой-то долг, лежавший у неё на совести. Со свечою в руке она вошла в комнату сына. Под лёгким пикейным одеяльцем ровно дышала высокая грудь мальчика. Курчавые волосы разметались по подушке и слегка пристали к вспотевшим вискам. Он хмурил во сне свои красивые тёмные брови. Мать поставила свечу на пол, подошла к кроватке, опустилась на колени и любовно провела над мальчиком рукою, словно хотела отогнать от него дурной сон. Она побоялась разбудить его и не поцеловала. Тихо встала она и вернулась в свою спальню.


Тут необъяснимый страх овладел ею. Что, если в спальне кто-нибудь есть? Она опустила глаза, но, сделав над собою усилие, пошла вперёд. Разумеется, в спальне никого не было и не могло быть, потому что дверь заперта прочным английским замком. Кустова хотела раздеться и бросила предварительный взгляд на окна. Белые плотные шторы были спущены. Но она долго не могла оторвать глаз от той шторы, которая была дальше и выходила в сад. Эта штора как будто колеблется. Глафира Львовна не в состоянии была заставить себя подойти к окну, приподнять штору и убедиться -- взято ли оно на задвижку. Она потушила свечу, разделась в темноте и как девочка, которая боится привидений, забилась в самый угол кровати.


Она скоро заснула. И странный сон приснился ей.


Привиделось ей, будто мелкий, косой дождь пронизывают со всех сторон лучи солнца, бледные водяные лучи. Она вышла из дома и ищет Костю. Тоска терзает её. По дороге она встречает нянюшку, Осипа, Дарью. Прислуга не узнаёт её, и на её расспросы, где Костя, и что с ним, все безучастно пожимают плечами и проходят мимо. Злое предчувствие томит её, она бежит, горько плачет и кричит: "Костя, Костя!" Между тем начинает смеркаться. Гаснут водяные лучи, нет дождя, а в воздухе веет влажной прохладой. Она подбегает к ограде. За оградою цветник, посредине белый высокий дом, окружённый ещё более высокими деревьями. На лужайке Костя бегает в своей красной рубашке. Глафира Львовна радостно протянула к нему руки, но он не узнаёт матери. Он так же безучастно смотрит на неё, как сейчас смотрела прислуга, и так же пожимает плечами. Он худ, он болен, бедный мальчик. "Костя, Костя! Да неужто ж ты не видишь меня? Ведь это я, Боже мой! Посмотри на меня хорошенько, Костя". Мальчик бросает на Глафиру Львовну равнодушный взгляд и продолжает бегать по лужайке. "Он, должно быть, с ума сошёл", -- с ужасом думает Глафира Львовна. Но только подумала она об этом, как уже мимолётная мысль обратилась в твёрдое убеждение. Высокий дом кажется ей больницею. Нет нигде ворот в ограде, она не может их отыскать, ломает руки, и горе её так велико, что она изнемогает. Колени подкосились, она боится, что упадёт, и ослабевшими руками цепляется за ограду. "Помогите мне, помогите!" -- шепчет она цепенеющими губами, а позади её идёт Поморов. Она холодеет от ужаса и не шевелится. Поморов наклонился над нею, глаза их встретились. От отчаяния и стыда она лишилась чувств.


Когда Глафира Львовна проснулась, солнце матовым золотом заткало белые шторы. Глафира Львовна полежала несколько мгновений в постели, радостно оглядывая стены спальни и полог кровати. Потом она вскочила, торопливо сунула ноги в шёлковые туфли и подбежала к окну посмотреть на задвижку. Всё было в порядке. Вдали, в тополевой аллее, она различила фигуру Евграфа Митрофановича, который совершал свою утреннюю прогулку. Было шесть часов. Костя мирно спал в кроватке. Глафира Львовна зарылась в постель и снова заснула.


XI - XV



Оглавление:I-VVI - XXI - XVXVI - XX


Не пропустите:
Иероним Иеронимович Ясинский. Маршал Синяя Борода (очерк)
Иероним Иеронимович Ясинский. Мистический иконостас (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Старый сад (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Деревья-вампиры (очерк)
Иероним Иеронимович Ясинский. Грабители (рассказ)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru