Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Случайная статья

Зинаида Николаевна Гиппиус. Перламутровая трость


Все авторы -> Зинаида Николаевна Гиппиус.

Зинаида Николаевна Гиппиус.
Перламутровая трость

Оглавление

- 2 -


IX. Перламутровая трость



У Клары в последнее время такое бледное, измученное лицо, что я ни в чем не могу ей отказать. Зовет меня пойти с ней к знакомой англичанке-художнице.


Я этих Клариных англичанок терпеть не могу. И проезжих, из отеля, и местных. Потому что местных, со своими виллами, в Бестре тоже много. Что оне тут делают -- кто их знает. Живет такая англичанка, непременно староватая и уродливая, одна, чаще с другой, компаньонкой, и занимаются чем-нибудь "художественным": рисуют оне, что-то, будто, пишут, или коллекционируют...


Я, впрочем, мало этими знакомыми Клары интересуясь, видел их только издали. Тип англичанки на континенте известен; в Англии же я не бывал и почему-то совсем меня туда не тянуло: ни страна, ни народ, ни даже литература английская не привлекали. Бывают такие идиосинкразии.


Бледненькую Клару пожалел огорчить и, хотя не то что к англичанке, а совсем никуда не хотелось мне в тот день идти, -- пошел.


По дороге задумался, что же это с Кларой? Мариус ей надоел, с мрачным видом своим и толстыми черно-серыми усами? И почему Франц так значительно сказал о ней: невинно-несчастна?


Клара старалась занять меня, рассказывала о художнице; она будет рада видеть меня, Клара ей обо мне говорила. Она интересуется современными идеями в литературе и философии. А в живописи она увлечена кубизмом. Клара не поклонница его... Но все-таки любопытно.


Мне было совсем не любопытно. Увидав же кубистку, я окончательно сник. Одно разве утешительно: эта расползшаяся дама, с крутыми, явно крашеными, темно-красными волосами, оказывалась скорее немкой, нежели англичанкой, а в саду ее виллы было сидеть приятно.


Сад спускался вниз полукруглыми террасами. На одной из них, около низкой, широкой каменной ограды -- парапета, был приготовлен чайный стол. Какое-то густое темное дерево, похожее на иву, -- но не ива, конечно, -- струило длинные мягкие ветви вниз, стлало их по


камню низкой ограды. Казалось, тень от этого дерева особенно свежа и тиха. Свежую тишину и болтовня английской немки не нарушала, я не слушал. Не помню даже, на каком языке шел разговор: на немецком? На английском? На французском? Или все вместе?


По гравию шаги. Новая гостья. Клара и хозяйка встретили ее приветливыми восклицаниями. Я обернулся, встал с соломенного кресла.


Хозяйка что-то спрашивала у новопришедшей по-английски. Клара обратилась ко мне, принялась нас знакомить.


Гостья была маленькая девочка. Так мне показалось с первого взгляда. Очень маленькая и худенькая -- да, но чуть она робко присела на каменный парапет, прямо под струящимися ветвями, я увидел, что это, пожалуй, и не девочка. Некрасивое, узкое личико даже старообразно. Все в нем остро: острый подбородок, длинноватый острый нос. Только бледно-розовые губы -- детские.


Клара назвала ее "баронессой"... фамилии я не уловил. Хозяйка спросила что-то о здоровье "your mother". Клара, думая, вероятно, обо мне и привыкнув говорить со мной по-французски, перебила:


-- Oh, parlons donc franèais!


-- Parlons franèais! {-- Давайте говорить по-французски. -- Будем говорить по-французски! (фр.).} -- согласилась маленькая баронесса, но я понял, что это не ее язык. Раньше она сказала несколько слов по-немецки, потом по-английски, но и там мне почудился едва уловимый акцент. Кто она?


Хозяйка с такой же силой болтливого красноречия разливалась теперь по-французски. Но я не слушал. И не на нее смотрел. Короткое серое платье; и как-то жалобно скрещенные ножки в серых чулках и белых туфельках. Немножко сутулится, оттого, сидя, кажется еще меньше. Широкий жакет английского покроя, английская соломенная шляпа.


-- Dites moi, Monsieur, qu′est-ce que c′est que le symbolisme? Dites moi... {Скажите, мсье, что такое символизм? Скажите... (фр.).}


Обернулся к хозяйке, не видя ее.


-- Mais je ne sais pas, Madame. Je ne sais rien du tout. Je ne pense jamais à rien... {Я не знаю, мадам. Я ничего об этом не знаю. Я об этом ничего не думаю... (фр.).}


К счастью, вмешалась Клара. А я продолжал свое странное занятие, -- ни о чем, действительно, не думая, глядеть на баронессу и на свисающие ветки.


Немка-англичанка затрещала о современной музыке. Маленькая баронесса сняла шляпку, положила ее на парапет, рядом. Я увидел коричневые волосы, с золотыми искорками. Остриженные высоким бобриком, они пышно поднялись надо лбом. Не волнисто, а только пышно.


-- Какая у вас красивая палка, -- сказал я.


Она молча протянула мне свою трость. Черное дерево внизу, а вся верхняя половина покрыта сплошь перламутровой инкрустацией. Но я почти не видел; я увидел глаза, светло-светло-карие, с желтым ободком вокруг зрачка, и в них, и в том, как она протянула мне эту свою трость, увидел... не знаю что, неопределимо, час судьбы, может быть. Знаю только свое уверенное чувство тогда: с этим существом я могу сделать все, что захочу, оно -- мое.


-- Ах, Элла, я всегда любуюсь этой прелестной палкой! -- тараторила художница. -- Мадам Цетте, вы видели трость Эллы? Неправда ли, вещь замечательной красоты? Где миссис Миддл достала для вас такую?


Клара хотела взять перламутровую трость у меня из рук, но я отдал ее маленькой Элле.


Она сказала робко, не опуская светлых глаз.


-- Старинная... Ma mère {Моя мама (фр.).} нашла ее в Египте. Я всегда с нею... Потом все было очень просто. Мы вышли от художницы втроем, --


Клара сказала, что мы проводим Эллу до отеля, нам и по дороге. Элла развеселилась, улыбнулась раза два, по-детски, и, хотя говорила больше Клара, я кое-что об Элле узнал: она музыкантша, композиторша, кончила лондонскую консерваторию, живет всегда в Англии, но миссис Миддл так любит путешествовать, что оне весь свет, кажется, изъездили... В Бестре сейчас проездом, но бывали и раньше. Специальность Эллы -- оркестровая музыка. Миссис Миддл очень заботится о карьере Эллы, для этого нужно поддерживать в Лондоне связи.


Вдруг Клара онемела. Навстречу шел Франц. Сдвинутые брови, опущенные глаза. Но он поднял их, увидел нас. Лицо сразу изменилось. Стало добрым и приветливым. К удивлению, с Эллой он поздоровался, как со знакомой. Но он не знал, что она в Бестре.


Мы поговорили с минуту. Праздник в Рах -- завтра. Баронесса Роон (какая странная фамилия!) тоже придет, неправда ли?


Мы разошлись, а так как это было в двух шагах от Bella Vista, где жила Элла с матерью, то мы простились и с Эллой.


Почему, однако, мать ее миссис Миддл? А где же барон? Замужем, эта девочка?


Клара была странно молчалива. Подходя к дому, я все-таки спросил:


-- Она хорошая музыкантша, эта маленькая дама?


-- Элла? Очень хорошая. А ей всего двадцать четыре года...


-- Она разошлась с мужем?


-- С каким мужем? Да она вовсе не замужем! С чего вы вообразили?


Клара засмеялась. Отворила калитку. С балкона послышался голос Мариуса:


-- Cla-ra!


-- Ich komme! {Иду! (нем.).} -- ответила Клара и побежала наверх. А я пошел к себе.



X. Наконец праздник в Рах



По совести говоря, я преувеличил, когда объявил, что после ветрового с Францем разговора я все решительно понял, и только словами сказать не умею.


Понять-то понял, а все же не так, как Франц разумеет понимание. Понял больше извне, чем изнутри. В такое понимание, хотя тоже большое, много входит веры. Но зато рассказать о нем легче.


Так вот, прежде всего, я понял, что в душе человека, вернее -- в существе человека, может подняться великой силы вихрь, великой и непреодолимой. Малое подобие его был тот природный вихрь, который меня обезумил. Но по сближению я понял. Важна непреодолимость. Он сметает все, чем мог бы человек его преодолеть. Борьба бесполезна. Уляжется сам, а не уляжется -- лети в нем до конца. Хорошо, что не каждое человеческое существо достаточно глубоко и широко, чтоб поднимались в нем такие ослепляющие вихри.


Но Франц... он их знает. Помочь ему тут нельзя (непреодолимо!), но когда он увидел, что я, около него стоящий, кое-как уразумел это, почувствовал, -- ему было утешение.


А затем еще другое о Франце, насчет Отто. Более частное, и во что я, говоря откровенно, не совсем проник, на веру же принял вполне.


Франц не может и не хочет принять того, что Отто счастлив... с женщиной. Он говорит: если это так, значит Отто, которого он, Франц, любил, был вовсе не Отто, а кто-то другой. А настоящего Отто вовсе и не было. Но любовь-то Франца была; была -- к никому? Вот этого Франц перенести и не может. Спасается тем, что еще не верит в счастье Отто. Мне показалось, что здесь он надеется на какую-то мою помощь. Но какую?


Иногда я точно опоминаюсь: да все это, en bloc {в целом (фр.).}, не катится ли по краю безумия? И Франц, и я, разбирая его сложности, сочувствуя каким-то, с точки зрения нормального смысла, нелепостям? Франц не любит Отто. Откуда эта дикая ревность, сухая ревность без любви? Мало того, дикая по односторонности: ведь он ревнует Отто к жене, только! Если б Отто изменял ему не с женой, а так, как раньше, и как изменял ему сам Франц...


Нет, нет, тут в самом корне какая-то неразложимая непонятность, может быть нелепость. Любовь тут ни при чем. Да вот и вихри-то эти, что захватывает существо человека, -- любовь? Не любовь. Любовь во все это вплетена, запутана, а как ее выплести, как освободить -- не понимаю. Может быть, мы еще и в глаза любви-то никакой не видали. И понятия о ней настоящего не имеем. Бог знает, в чем барахтаемся, да так и умрем, не увидев...


Вот до чего я дошел. Любовные мемуары, воспоминания о том, что не было... Ложь! Ложь!


В такие минуты (просветления) мне хочется все бросить. Тем более, что по самой чистой совести говоря -- я считаю, что "бросить любовь", или то, что мы к этой области относим, отнюдь не значит "все" бросить. Далеко она не все и -- даже не такая уж важная, не первая, область жизни...


Но я смиряюсь. И бросаю только рассуждения. Они, действительно, могут довести до бешенства. И совершенно бесплодного.


Франц, какой он ни есть, живой человек. И со своими вихрями в живой жизни живет. И я тоже, с моими нелепостями. Начал про людей, с их -- пусть гримасами любви, -- буду рассказывать дальше.


Понимает же нас -- пусть уж Бог.


Вилла Рах, такая знакомая, -- сегодня другая.


Из комнаты, с красным каменным полом раскрыты настежь двери, широкие, почти во всю стену, -- на веранду. Цветные огни сверху, узорчатые фонарики, и не поймешь, какой свет: лавандово-розовый, но светлый и приятный. Белая скатерть на столе отливает серебром, а плотный занавес глициний розовеет. Там, дальше, -- такая черная темнота, точно мир кончается. Ничего, кроме мрака.


Кое-кто сидел у стола, другие поодаль, на низких табуретах. Было человек шесть-семь; я не всех узнал сразу, освещение изменяет. Громадный, молодой американец с детским, серьезным лицом. Немецкий граф, извилистый, тонкий, как стебель ириса. Молчаливый и приятный датчанин; другие, -- я встречал ранее почти всех. Клара (она пришла с Мариусом) сидела около Франца, веселого, немножко рассеянного.


Мелькали фигуры служителей в длинных, складчатых, сицилианских одеждах. Джованне, с алой повязкой на смоляных кудрях, был удивительно хорош. Какая грация движений, когда он, вместе с другими, опускал перед гостями поднос: высокие кубки на подносах, еще что-то -- я не разобрал.


Элла -- одна, поодаль, около глициний. Я сразу увидел пятно ее белого платьица, но не подошел; поискал глазами мать: никакой матери не было.


Оживленный, но не очень громкий, немецкий разговор. Американец, впрочем, только улыбался, изредка перекидываясь с Нино и Джузеппе итальянскими словами: он по-немецки не понимал.


Франц поднялся, хлопнул в ладоши. И сейчас же оттуда, из сада, из черной темноты, где, казалось, ничего быть не могло, мир кончался, -- тонко зазвенела первая струна.


Невидимые музыканты заиграли тарантеллу.


Сицилианская -- она особенная; да, впрочем, я потом и в Сицилии такой не слыхал.


Несложный, быстрый и странный напев; не то что тоскливый, а тяжелый: как страсть бывает тяжелая.


Начали танец Джузеппе и Нино. Секрет тарантеллы (этой, по крайней мере) в постоянном ускорении темпа; при ускорении медленном. Эта медленность, при нарастании непрерывном, позволяет незаметно очутиться в вихре движения. В таком вихре, что, и глядя, точно с ним несешься; несешься, куда -- все равно, но только бы донестись, скорей, скорей! Ибо не может же это не кончиться.


Кончается сразу. Мгновенной остановкой, обрывом движения. Джузеппе исчез, а Нино неподвижно остановился перед тонким графом. Это -- выбор.


Музыка не оборвалась, и к первой медленности темпа не перешла, чуть-чуть лишь умерилась и утишилась, словно отдалилась. Поэтому граф, выйдя на круг, начал сразу быстро.


Он плясал так хорошо, что даже в современной одежде и рядом с красавцем Нино не был смешон. По-своему грациозен, как-то нежнее и в вихре -- беспомощнее.


Вино ли странное в странных стаканах, цветы ли, невидная ли музыка из черного пространства, или тарантелла, -- но я прямо чувствовал, как изменялся воздух, атмосфера среди нас. Не могу сказать, что она пьянила; никакого тумана, все было четко; лишь внутренний огонь в ней нарастал, -- ну и во мне, конечно, как в других.


Когда вышел Джованне -- от него трудно глаза было оторвать. Красивее всех, но не в том дело. Не знаю, в чем. Помню смоляные кудри под алой повязкой и узкую полоску лба, смуглого, гладкого, с крошечными капельками пота. Помню быстрые, легкие, -- и все-таки тяжелые, -- движения под тяжелый, однообразный и потрясающий напев. А, главное, помню взор черных, точно бессветных, глаз: бессмысленный, пристальный. Когда Джованне, вдруг оборвав движение, стал перед Францем, я испугался этого взора: я его узнал. В громадных черных, совершенно черных глазах было то же самое, безыменное, неопределимое, что я увидел на мгновение так недавно, в глазах светло-карих, с топазовыми блесками. И что заставило меня уверенно почувствовать: это существо -- мое.


Франц, улыбаясь, встал. Но он только сделал несколько шагов и остановился неподвижно на середине веранды. О, да, ему и не нужно было танцовать. Так и нужно, только стоять, иногда поворачивая голову к Джованне, плясавшему перед ним, -- для него, и потому как бы с ним.


Четкий и воздушный профиль Франца на пологе бледных глициний... и вдруг, случайно отведя от него глаза, я увидел и опять узнал знакомый взор... да что это? Умственные галлюцинации какие-то? На Франца этим отдающимся, почти страшным, взором смотрела -- Клара.


Я не стерпел. Был недалеко от нее, от стола, но тут стал пробираться еще ближе. Серые, выпуклые глаза, почти не видящие, неотрывно прилеплены к Францу. Мне показалось, губы что-то шепчут. Неслышное, конечно. А вдруг привычное, столько раз мне чудившееся, -- je l′aime, je l′aime? {я люблю, я люблю? (фр.).}


Да, или я незаметно погрузился в психопатию воображения, или бедная Клара дотла влюблена в Франца... Мало того: он знает, что влюблена. Вот он обернулся, встретил взор, -- и ничего, с какой доброй улыбкой!


Я не успел добраться до Клары: музыка затихла, перерыв, заговорили все, зазвенели стаканы, Франц вернулся на свое место к столу.


С подноса Нино я взял стакан розового вина, выпил залпом. Потрясенный новым открытием, я совсем забыл об Элле. Увидел белое платье тоже у стола: молодой американец обрадованно свистел по-английски, беленькая девочка оживленно ему отвечала.


Я не вслушивался, опять забыл о ней, и так до конца вечера, когда пришлось вспомнить.


Он еще длился -- вечер -- не знаю, сколько времени; знаю, что горячность атмосферы не ослабевала, может быть, усиливалась, и самое однообразие смен, звуков, движений тому помогали. Я был, к концу, не совсем такой я, каким пришел, и все, не говоря о Кларе и Франце, казались мне не такими.


Не заметил, как многие ушли, точно исчезли, неслышно и таинственно выскользнули, пропали в пустой черноте.


Кто-то оставался, я не видел, кто: я стоял на самом краю света, на самой черте мрака, -- и лицом к нему. Маленькая Элла стояла рядом со мной.


Голос Франца, сзади:


-- Подождите, теперь они сыграют вам прощальную серенаду. Они играют ее не часто. Старую сицилианскую.


Три раза хлопнул в ладоши.


И в последний раз, из мрака понеслась музыка, опять точно сама там рождаясь, ни от кого. Была она не похожая на тарантеллу, -- или похожая? У меня к музыке совсем свое, совсем особенное отношение, но об этом потом. Теперь я читал музыку по лицу девочки, рядом стоящей. То же острое, тонкое лицо лисички; бобрик каштановый, пышный, надо лбом; но лицо невыразимо посерьезневшее, все -- слушающее. Даже глаза: потемнели и тоже как будто не смотрят -- слушают.


Она была длинная, серенада. Но уж кончилась, и уж, должно быть, ушли эти невидимые музыканты, а мы все молчали, точно ждали что-то.


-- Oui. C′est bien {Да. Хорошо (фр.).}, -- сказала чуть слышно Элла.


Подняла на меня глаза. Опять! Опять! В третий раз сегодня это наваждение, этот взор. Но в коричневых, топазовых глазах он иной, он обращен ко мне.


И я даже разозлился. Довольно с меня! Флюидами какими-то занимаюсь! А что касается маленькой баронессы -- влюблен я, что ли, в нее? Нет, нет. Нисколько.



XI. Денек



Такая яркость жаркая, такое сверканье, а в голове такая путаница идиотическая, что нет! Не выйду до вечера. Сумрака хочется, тишины.


В сумраке своей затененной комнаты я и лежал на кушетке, ничего не делая. Но вот легкий стук в припертую ставню. В дверь с балкона проскользнула Клара.


-- Вы отдыхали? Я вам помешала? О, простите! Но я пришла... быть может, вы подниметесь к нам около шести, к чаю? Маленькая баронесса и sa mère, миссис Миддл, придут с прощальным визитом. Оне завтра уезжают.


-- Уезжают?


-- Да, в Рим, кажется. Она очень приятна, Элла, неправда ли? И ее mère adoptive тоже мила.


-- Так это mère adoptive?


-- Ну да. Я думала, вы знаете. Приемная мать. Значит, мы их ждем? Да?


Я подвинул ей кресло, но она не садилась. Говорила белым голосом, точно думая о другом. Мои глаза привыкли к полутьме, я видел лицо Клары очень ясно и видел его не таким, как раньше. Может быть, от вчерашнего воспоминания смотрел иначе. Мне было стеснительно, не то больно, не то стыдно, и хотелось, чтоб она скорее ушла. Поспешно обещал быть к шести и думал, что этим кончится. Но тут-то и началось.


Клара двинулась, было, к двери, потом остановилась. Обернулась.


-- К Monsieur von Hallen вы пойдете позднее вечером? Да? Скажите ему, что я его люблю... Он знает. Он все знает. Но повторите ему и вы, его лучший друг, que je l′aime. Je l′aime tant...


На мгновенье я онемел. Но тотчас же пришел в себя. Лучшее, что тут нужно, -- быть хладнокровным.


-- Зачем же говорить ему это, милая madame Клара? Тем более, если ему известно, зачем буду повторять это я? Бесцельно, жестоко... И ведь безнадежно? Если б вы знали Франца...


-- Я знаю, знаю, -- спокойно перебила Клара и улыбнулась. -- Я знаю, что он не любит меня, не полюбит и не может полюбить, это безнадежно. Но почему вы думаете, что я хочу от него любви?


-- А чего же вы хотите? -- спросил я глупо, теряя, если не хладнокровие, то всякое понимание.


-- Чего я хочу -- он вам скажет сам. Да, наверно, скажет. И тогда, если он спросит вас о чем-нибудь, и вы будете отвечать, помните, молю вас... Помните о моей любви. Я так люблю!


Посмотрел на нее, хоть и ничего толком не понимая, с уважением почти: ведь действительно любит, какая она там ни на есть. Любовь-то, она у всякого одна. Клара прямо на глазах похорошела.


Всю путаницу я, однако, решил сегодня же с Францем распутать. И относительно Клары, да и себя. Что, в самом деле! Приехал, хожу, как дурак, ведь не для того же Франц меня вызвал, чтобы я с его мальчишками заигрывал, тарантеллу смотрел и был конфидентом влюбленных в него дам? А через неделю я уеду. Я предполагал, по дороге, еще в Риме и кое-где вообще в Италии остановиться.


Рим... Господи, а Элла? Странно, я как будто все время о ней забываю, но, не помня, все время помню. Очень странно. Ну, завтра уедет, хоть с этим кончено.


Я даже вслух сказал: "хоть с этим". Однако радости, что "кончено", -- ни малейшей. И врать перед собой не буду.


Гости уже сидели за нарядным чайным столом, когда я пришел наверх.


Клара (что она за милая, умелая хозяйка!) по-немецки певуче, вела любезный французский разговор. Представила меня... так вот она, mère adoptive! Большая, совсем не старая, белая, жирная, рыжая. Не ярко, а светло-рыжая: англичанки часто бывают такие, прославленный пепельный цвет их волос почти не встречается. Эти желто-рыжие волосы у миссис Миддл взбиты на лбу кудельками, а обширная, лилово-шелковая грудь увешана какими-то цепочками, колечками и медальонами.


Я тотчас приметил, что м-с Миддл очень слабо говорит по-французски и почти ничего не понимает. Но, нисколько этим не смущаясь, она пыталась говорить все время и даже перебила Клару несколько раз. Так была велика, что за ней, да еще за пышным букетом белых цветов, я, в первую минуту, даже не увидал Эллу. Только уж потом заметил ее маленькую фигурку, в том же сером английском костюме, слегка сутулившуюся.


Я плохо знаю по-английски, да если б и хорошо, вряд ли удалось бы мне перевести разговор на родной язык м-с Миддл: слишком нравилось ей говорить по-французски, или, может быть, считала она, что именно здесь, именно сейчас, ей хорошо и следует говорить по-французски. Этой уверенностью и своей величиной она положительно доминировала за столом.


О чем был разговор -- не знаю, я не понимал и мало старался понимать. Прислушивался, когда м-с Миддл упоминала имя Эллы (а упоминала она его часто), однако и тут не все разобрал. Нет злостнее английского акцента: он всякий язык может сделать абсолютно непонятным.


К счастью, Клара что-то ловила и пыталась повторять фразы м-с Миддл. То же принялась делать и Элла, -- когда речь шла не о ней. Так я узнал, что оне, действительно, едут теперь в Рим, а сколько останутся там -- неизвестно, у м-с Миддл в Англии дела, путешествуют же оне Давно... Потом всякие "beautés" их путешествия, потом опять что-то о музыкальной карьере и лондонских успехах Эллы, потом о старинной вазе ("la" vase), которую м-с Миддл купила в Бестре...


Элла усердно помогала "mother", как она звала м-с Миддл. Эллу я, в первое свиданье, принял за девочку очень застенчивую. Но уже на вечере Франца заметил, что она не робка и довольно самостоятельна.


Хорошо, но почему я стараюсь не смотреть на Эллу? Скользить глазами мимо, не останавливать взора на ее лице? Чего я боюсь?


Не жирной англичанки, во всяком случае. Что такое эта "mère", да еще adoptive, и почему, -- я не понимаю. Но какое мне дело, когда я почти не верю, что она существует? Ни пространность ее колыхающихся телес, ни уверенный звук горлового голоса, наполняющего комнату, еще не доказательства ее бытия...


-- Я тоже скоро покидаю Бестру. И тоже в Рим еду.


Сказал это почти неожиданно для себя и в первый раз посмотрел на Эллу.


Если я воображал, что увижу опять что-нибудь "такое" (кто меня знает, -- ждал, вероятно), -- ошибся. Глаза англичаночки (хотя она не англичанка, уверен) были опущены, и острое личико спокойно.


Непонятное мне самому заявление, что я тоже еду в Рим, пропало даром. Я уж обрадовался, было, так как ничто меня больше своих непонятностей-глупостей не раздражает. Но Клерхен сказала, вероятно, из машинальной любезности:


-- Ах, так вы еще встретитесь в Риме, быть может! Вы где остановитесь, cher Monsieur?


Я хотел сказать "не знаю", но прежде, чем "не знаю" выговорилось -- назвал маленький отель над Monte Pinchio, где всегда живу, когда попадаю в Рим.


Все это выскользнуло быстро, миссис Миддл ничего не поняла, а Клара уже, слышу, просит Эллу что-нибудь сыграть (пианино тут же, в углу).


-- Я ведь не пианистка, chère Madame, -- отозвалась Элла, улыбнулась, точно извиняясь, но встала.


-- Да, да, она -- композитор! Но иногда мы забавляемся вместе, и как у нас выходит! Помните, Элла, наше "Ça ira! Ça ira!" {Это будет! Это будет! (фр.). Популярная песня времен революции XVIII в.}. Сыграйте это, хотите?


Миссис Миддл тоже встала, -- я ужаснулся ее величине, -- но потом почему-то села, ожидая, вероятно, первых аккордов.


Конечно, Элла не пианистка. Что за пианистка с такими руками, детски крошечными, хотя и крепкими, мальчишескими, с чуть узловатыми пальчиками?


Видел только наклоненный профиль и над ним, острым, коричневый бобрик волос (она сняла шляпу).


Я уж говорил, у меня особенно, ни на чье не похожее, отношение к музыке; и здесь, опять, не буду его касаться. Скажу только, что все (кроме Франца) твердо знали, что я ее и не люблю, и не понимаю. Они были вполне правы, эти все: да, не любил, как они, не понимал в ней ничего, -- как понимали многие, тонко и знающе. Я был невежда. Никогда не ходил ни в какие концерты, не выносил их. И особенно не любил рояля.


Но ничего как будто удивительного не случилось для меня, едва заиграла маленькая незнакомка. Только пропала комната Флориолы, Клара, рыжая толстая дама, солнечный свет. Я был у Франца, я опять стоял рядом с девочкой в белом платье, на самой черте мрака. Оттуда, из черной пустоты, и шли странные звуки, которые я слышал.


Когда они прекратились, я еще полминуты оставался в оцепенении. Кажется, и Клара: она молчала.


Отлично понимал, с первой ноты понял, что была это -- вчерашняя серенада. Но откуда идет и где сила волшебства, заставившая меня не вспомнить, а снова, всеми пятью чувствами, перечувствовать бывшее, как настоящее? Талант худенькой девочки, что ли, воспроизводившей прошлое до его воскресенья? И что это за талант? Или это во мне, в меня, в темную глубину какую-то попали эти звуки, именно так, а не иначе посланные, и волшебство совершилось -- во мне?


Вот и Клара молчит; а если и в ней что-то ответило, -- о, по-другому совсем, -- на те же звуки?


Полминуты, не больше, длилось наше молчание. Даже меньше, пожалуй. Нас троих, -- м-с Миддл его и не заметила. Через полминуты, когда Элла тихо поднялась из-за пианино, "mother" воскликнула:


-- Оуа, вы не хотите Ça ira?


Элла покачала головой. За мамашей поднялись и мы.


-- Нам пора, mother, вы не думаете? -- сказала Элла по-английски. -- Нам нужно еще зайти к miss Toll. Вы устанете...


Клара уже пела какие-то любезности, превратившись в хозяйку дома. Я тоже что-то говорил. А, может быть, и нет. Помню только пожатие маленькой холодной ручки и мое спокойствие. Волшебство? Да, такие вещи бывают на свете. Мало ли что бывает!



XII. Продолжение денька



Уж темно, а какая жара. Даже здесь, у самого-самого моря, на гальках, -- ни ветерка.


Оба лежим мы под скалами, что-то шуршит около нас, на небе пологий острый месяц, углами кверху, точно улыбается.


-- Ну да, -- говорит Франц. -- Ты поедешь и узнаешь. И потом скажешь мне всю правду. Я даю год. Больше года прожить без нее не могу.


-- Трудно это, Франц.


-- Конечно, трудно. Но ты можешь...


-- Могу. То есть, постараюсь.


Можешь. Ты один можешь. Это ничего, что ты не совсем понимаешь, зачем мне эта правда.


-- Кажется, понимаю, -- перебил я.


-- Отвлеченно формулировал? Да ничего. Тебе же лучше. Но узнать правду ты можешь и передать мне; и тебе одному я поверю. Год. Наскоро, сразу, нельзя узнать. Будущей весной мы съедемся... все равно где, и тогда ты скажешь.


Мы замолкли. Шуршало меж гальками. Улыбался месяц.


В этот странный день ничто уже не казалось странным. Я принял, без споров, поручение Франца. Когда я вижу, что ему что-нибудь действительно нужно, я не могу, ну просто не могу, отойти без помощи. Никто, кроме меня, ему и не даст ее, а главное, ни у кого, кроме меня, никакой он не попросит. И не просил.


Франц хочет, чтобы я, за этот год, узнал правду об Отто. Не внешнюю, а внутреннюю правду его существа. (Я, конечно, сразу понял, какую правду.) Отто женился. И счастлив. Счастлив ли? Может ли быть счастлив? Любовь Франца к Отто, была ли это любовь -- к "никому"? Или, на худой конец, к кому-то неизвестному, не тому Отто, какого видел Франц? Но тогда и любви не было?


Я тут, для себя, в рассуждениях путался, и скоро их оставил в покое. Понимаю, чего хочет Франц, с Отто я хорошо знаком, случай приглядеться к нему с нужной стороны -- найду, кстати же, этот самый Отто всегда казался мне довольно незамысловатым: я лишь не интересовался его ларчиком, но откроется он, полагаю, без труда.


Ну и довольно. Что я не вполне, не "изнутри" понимаю даже свои собственные объяснения желаний Франца, (узнать, кого любил), и сухой ревности без любви, да еще дико -- односторонней не понимаю, -- Франц знает, и это неважно.


А вот...


-- Послушай, есть еще... Есть еще, совсем другое.


Франц повернулся ко мне. Оперся на руку. Я привык к месяцу и видел теперь бледное лицо. Оно было удивительно доброе, с тем выражением тихой нежности, которую я знал в друге.


Но почему-то испугался. Еще? Что еще?


-- Не бойся. Это не о маленькой музыкантше. Не о тебе.


Обо мне? О ней? Что он хотел сказать? Я удивленно посмотрел, не ответил.


-- Это о бедной Кларе.


Ах! Я вспомнил все. Вспомнил вчерашний вечер, сегодняшнее утро...


-- Подожди, выслушай меня сначала, -- продолжал Франц, -- верь, -- да ведь ты мне всегда веришь, -- но не удивляйся ничему, не смейся; пойми, как ты умеешь многое понимать.



XIII. Бедная Клара



-- Она меня любит, -- начал Франц. -- Ты это, конечно, знаешь. Догадался, или она тебе сказала -- все равно. Подлинная любовь -- великий дар, кому бы ни был послан. Он -- счастье, и он же несчастье. Кларина любовь ко мне -- громадное, почти сплошное несчастье. И она это знает, с самого начала знала. Но кому любовь посылается -- тот уж обречен нести ее, как послана. А через маленького этого человека, ничем не замечательную женщину, Клару, -- несчастье ее любви, -- и мое несчастье.


Я не выдержал, рассердился. Перебил, почти закричал:


-- Франц, опомнись! Твое несчастье? Извини, я отвык от этой романтики. Не хочу я тут "высокого штиля". Что это, в первый раз восторженная, праздная дама в тебя влюбилась? Бывало, помнится... И что ж, вместе со всеми ты страдал? Право, сейчас ты напомнил мне... были такие в середине прошлого века, у нас, в России... чувствительные юноши... Так же пустяки размазывали и так же изъяснялись торжественно. Твое несчастье! Случайная немка упрямо влюбилась, в кого не следовало, а ты из-за этого страдаешь! И уж, конечно, -- голову прозакладую! -- ты-то не виноват!


-- А она? -- тихо сказал Франц.


-- Она? Виновата -- не виновата -- не знаешь ты женщин, Франц! Над ними время всесильно; если заставить их у этого врача полечиться -- каждая выздоровеет. Хочешь, я поговорю с Кларой? Уедет проветриться в Германию, и увидишь, как все обойдется.


-- Нет, оставь.


Франц не сердился, хотя я говорил грубо и раздраженно.


-- Лучше потом кончим, -- сказал он, вставая. -- Ты злишься, -- я понимаю! Забыл, что я такой: где невинное страданье, да еще через меня, я уж не успокаиваюсь, всячески размышляю, прикидываю, как бы его смягчить. Когда могу.


-- Обмани... Разведи с Мариусом и женись на дуре... -- буркнул я. Франц засмеялся, но тотчас сказал серьезно:


-- И шутить так не надо, Иван. Это не я, а ты не знаешь женщин. Понятно: тебе некогда о женщине думать: ты в нее влюбляешься, а тогда уж не до размышлений. Спросил бы Клару, хочет ли она обмана или, хоть без обмана, но чтоб я на ней женился?


-- Так чего же она от тебя хочет? -- почти в отчаянии закричал я.


Едва с крутой дорожки не сорвался: тьма, месяц давно закатился, духота.


Но Франц не сказал. И мы расстались.



XIV. Среди всего



Нелепость и чепуха. Ну как же не чепуха, если опомниться, и эта моя разведка насчет черноглазого, тонконогого графчика, глупого, кажется (не знаю, не интересовался), и эта немка, до которой дела мне нет, и вся Бестра с ее ветрами, мальчишками, серенадами, маленькими и большими англичанками... У меня, наконец, своя жизнь есть, свои мысли, свое дело, -- да еще какое! Пора...


Что -- пора? Я зол, раздражен, барахтаюсь в кошмаре -- но вот вижу, что поверх всего -- у меня боль за Франца.


Почему я его не дослушал? Какой он там ни на есть, с его воображениями и странностями (не изменишь!) -- я его люблю. Насчет Отто разведывать поеду. О Кларе ему нужно было что-то сказать мне, знаю, что нужно (случалось прежде, говорил о своем и совета спрашивал) -- а я вдруг грубо его оборвал.


Эта боль за Франца (в любви моей к нему столько пронзительной жалости... нет, какой-то нежной, заботливой нежности!) совсем меня расстроила. Но идти к нему, стараться возобновить разговор -- нельзя; опять грубо. Надо ждать, или придумать что-нибудь другое.


Я на целый день уехал в Катанью. Хотел вернуться вечером, но остался ночевать. Грязный город, грязная гостиница, жара ужасная.


Приехал на Флориолу -- совсем больной. И утром -- уже не мог встать. Не знаю, что такое было. Говорят, случается это в Сицилии, потрясающее какое-то недомоганье, чуть не с бредом, -- и внезапно проходит, через два дня. Выздоровление же, хотя тоже быстрое, но как будто после тяжелой болезни.


В эти два дня я помню шепелявого и милого Signor il dottore, потом Франца, а, главное, все время помню около себя тихую Клару, которая ухаживала за мной неотступно, с чисто материнской заботливостью.


Я уж чувствовал себя совсем хорошо, но она еще не позволяла вставать.


-- Завтра, завтра, -- улыбалась она, садясь с каким-то рукоделием, у затененной лампы, в моей комнате. -- Завтра встанете, но еще нельзя выходить, и никого я к вам не пущу, даже M-r v. Hallen. A послезавтра -- все кончено, вы свободны. Это пустяки, это наше солнце, вы были неосторожны, да, может быть, расстроены...


Я смотрел на нее, и, в тихой комнате, она сама тихая, казалась мне другой. Как будто и не та глупая немка, на которую я из-за Франца так разозлился.


-- Мадам Клара... -- произнес я.


Она подняла на меня близорукие светлые глаза. Потом, просто:


-- Он вам сказал?


Я не ответил ничего, хотя понял вопрос.


-- Ему трудно, он думает, что это большая ответственность... -- продолжала она, как бы про себя, опустив глаза на работу. -- Он все понимает, только вот это: какая же ответственность? Одна моя, и я так хочу, чтоб была одна моя.


-- Клара, но ведь вы знаете... Вы его любите...


-- Да. Мы все знаем друг о друге, и говорить даже почти не надо было. Он всегда знал, что я не думаю, и не хочу его любви... Мне своей слишком достаточно, -- прибавила она с какой-то вовсе не печальной, хорошей улыбкой.


Нет, я не понимал. Да в чем же дело? Опять какие-нибудь фантазии Франца? Но ведь она-то, пусть сантиментальная, но практичная немка. Она что-то хочет от Франца, на что он... не соглашается?


Клара, не смущаясь моим молчанием, продолжала:


-- Он угадал мое сердце, всю меня, как никто не мог бы. Никто другой. Я не жена. Я не возлюбленная. Я умею любить, так дано мне, но любовь любимого -- зачем? Нет, сердце не в ней...


Я вдруг сел на постели. Промелькнули, пронеслись отрывочные фразы, слова, какие-то предупреждения Франца: "Выслушай до конца... Ты не знаешь женщины... И не смейся..." А теперь: "Он меня угадал... Я не жена... Я не возлюбленная...".


-- Клара. Вы хотите иметь ребенка? Его ребенка?


-- Да.



XV. Демон



После этого "да" -- точно по волшебству сложилась передо мною, из кусочков и обрывочков виденного, слышанного, мимо ушей пропущенного, целая картина, в общем такая верная, что Францу потом пришлось дополнить ее только небольшими, хотя и неожиданными подробностями. Зная Франца, как я его знал, мне и труда не составляло догадаться о его чувствах и о взглядах на маленькую драму Клерхен. Для нее самой она не была маленькой; значит, при серьезности Франца, когда шло дело о человеке, не была маленькой драма Клары и для него. Он, конечно, верил (и Клара, да и -- кто его знает, может, так оно и было?), что эта женщина, действительно, не "жена", не "возлюбленная", а только, -- главным образом, -- "мать". Бывают же такие. Я не замечал, положим, да просто не думал об этом; Франц, может быть, и прав, что я не знаю женщин, что некогда мне о них думать.


Отлично понял я, словно по книге прочитал, все сложное душевное состояние Франца, его влекущую силу доброты, а рядом -- вечное чувство ответственности... И что еще? Да, да, все, кажется, поняла моя любовь к Францу. Но... тут я, с сожалением, опять должен сказать кое-что о себе. Вернее -- о моем демоне.


Воистину проклятый демон: нападает он на меня всегда неожиданно и всегда в самое неподходящее время; бросается на то, что я от него как раз и хотел бы сберечь.


Но он беспощаден, этот демон, -- смеха... Смеха самого грубого, самого издевательского. Излюбленная мишень -- я сам, конечно, хотя не считается он ни с кем -- и ни с чем.


До сих пор вспоминаю: несколько лет тому назад, был я влюблен в двух женщин, -- двух сразу. Клянусь, влюблен серьезно, глубоко, любил обеих с одинаковой силой, -- по-разному; ведь и оне были разные совсем. Мать и дочь. Дочь была моя невеста. А мать, совсем неожиданно для обоих нас, -- стала моей любовницей. Самое ужасное -- это что я действительно любил обеих, обе мне были одинаково нужны; и оне любили меня; выход же мне был один: обманув обеих -- расстаться с обеими.


Помню трагическую ночь, когда я так смертно мучился, разрывая непонятную сеть, зная, чем будет этот разрыв для меня, и для них, -- для каждой (для них еще с обманом, разве мог я сказать правду? Разве поняли бы оне, когда я и сам ее не понимал?). Так вот -- в эту ночь вдруг навалился на меня, сверх всего, проклятый дьявол смеха. Я не только смеялся над собой, я издевательски хохотал, грубо дразнил себя, будто я Хлестаков: "Анна Андреевна! Марья Антоновна!". Нельзя ли, мол, с обеими "удалиться под сень струй...". Что ж такое, что одна "в некотором роде замужем"?


Ну, не стоит теперь об этом. Знаю, что едва-едва не пустил себе пулю в лоб, и вот от невыносимого этого смеха, -- куда хуже он, чем смех "сквозь слезы".


А вспомнилось потому, что после знаменательного Клариного "да", когда я ее и Франца -- всю картину понял, и даже, если можно, еще больше моего серьезного и нежного Франца полюбил, а Клару пожалел, -- до утра не сомкнул глаз: так этот поганый дьявол хохота меня душил и трепал. Вместо Франца он мне показывал столь глупую, комическую фигуру, что я покатывался со смеху; -- а Клара виделась многоликой истерической рожей -- сколько их шляется к знаменитостям: "Прошу сделать мне ребенка! И немедленно!".


Чертовы штуки -- сближать факты внешние, чтобы смешать их, убить живое внутреннее содержание там. Где оно есть. Драму превратить не в комедию даже, -- в грязный водевиль.


Я всю ночь и превращал, издеваясь над Францем: (попал в переплет и еще вздыхает). Над Кларой: (а Мариуса почему не желаешь?). И над собой: (советчик! потом попросят совета, какого акушера пригласить! А сначала -- роль моя tenir les chandelles {держать свечку (фр.).}, что ли? О, соглашусь, я таковский!).


Лишь к утру задремал: проснулся в холодном ужасе: что будет, если дьявол схватит меня и при Франце? Или при Кларе? А я не справлюсь и захохочу им в глаза?


Нет, тут решительно есть доля самого настоящего моего безумия...


Но прислушался: молчит, проклятый.


Мария принесла кофе. Осведомляется о здоровье. Signora сказала, что если signor чувствует себя лучше...


-- Совсем, совсем хорошо, mia figlia! {моя дочь (ит.).} Скажите синьоре, что я здоров и сейчас встану!



XVI. Телеграмма



Последняя моя неделя Бестры проходила в самом тесном общении с Францем, в длинных с ним разговорах. Мы совершали прогулки, далеко в горы; случалось, набредя на крошечную деревушку, там и заночевывали.


На Флориоле, вечером, я нередко сталкивался с Кларой на моей террасе. Мало-помалу и с ней у нас установились откровенные отношения. Вместе, Франца и Клару, я почти никогда не видал, но они, кажется, и не бывали вместе. Изредка Франц приходил к 5-часовому чаю.


Им точно и вправду не было нужды вести друг с другом длинные разговоры: все понялось и сказалось сразу в малых словах.


Я угадал верно взгляд Франца на Клару: просто его понял.


Принял так же Клару, с ее любовью, с упорной волей и... практичностью.


Мне понравилось ее решение: она "во всяком случае" расходится с Мариусом и уезжает из Бестры навсегда. Флориолу она дарит Мариусу. У нее есть еще средства, есть и небольшая вилла на итальянском побережье (она не сказала, где), там живет теперь старая ее тетка.


-- С M-r v. Hallen, -- прибавила она, -- мы условимся перед моим отъездом. Он может приехать на несколько дней... лучше всего в Сан-Ремо. Если, конечно...


Она не договорила, никогда не договаривала. В первый раз, при таких словах, я ужасно испугался: вдруг дьявол тут-то меня и схватит? Но она произнесла это так просто, так невинно-просто, что я -- ничего. Даже не улыбнулся.


Ну, а что же Франц? О решении Клары покинуть Бестру он знал, он как будто все знал, все как будто принимал... Да, но он не Клара, и разговоры у нас с ним иные. Ближе нельзя, кажется, и так ясно представлял я себе, что делается в этой серьезной и сложной душе. Стал думать, что доброта, -- вот его светящаяся доброта, -- победит, должна победить. Я уж не смеялся, -- на таких особых рельсах шел всегда наш разговор.


Не засмеялся я тогда, когда вдруг заметил еще какую-то сложность, мучающую Франца. Я только беспомощно рассердился и сразу решил об этом совсем не думать, так как сразу увидел, что не понимаю и не пойму. На Франца рассердился: можно ли доводить себя до таких извилин? Допутаться -- ну, ей-Богу, до несуществующего? В какую связь он ставит для себя историю Клары (и это несчастное San-Remo) -- с моей обещанной разведкой насчет графчика? Нет, просто закрыть уши, отвернуться, забыть, -- вон баба сицилианская с кувшином на голове идет, девочка крошечная у двери с кошкой играет, петух где-то запел... милая, грубая, понятная жизнь! И чего люди выкрутасничают?


Франц угадал, кажется, что я сержусь и почему: объяснять мне ничего не стал, не настаивал, улыбнулся, к другому перешел.


Нет, довольно, очень меня утомила Бестра с загадочными ее историями и неожиданными сплетениями. Кое-что распуталось, -- я понял, зачем я был нужен Францу, теперь можно вздохнуть с облегчением. Конечно, нелепость этих историй остается, -- и Клара, и поручение Франца... Но не стоит думать. Таков уж Франц, поеду в свое время и Отто пытать. Насчет Клары -- он знает мои рассуждения...


И с радостью, даже с волнением, ждал я, что вот, через два дня, свободный, поеду путешествовать... куда поеду? Все равно, -- в Сиракузы, в Палермо... Оттуда, через Неаполь -- в Рим. Знаю его. Но Сиен-на, Орвиетто... если б туда? На возвратном пути надо остановиться в Берлине, хоть начать с этим глупым Отто... Ну, до этого еще далеко! Сейчас -- словно "тайной радости жду впереди" -- жду путешествия...


Укладывал, посвистывая, чемодан (хотя еще целых два дня!), когда Мария, с утренним кофе, принесла мне телеграмму.


Раскрыл. Ничего не понимаю. На каком языке? По-французски? По-итальянски? Ах, по-английски! Вопрос, когда я буду в Риме... "Could travel with you... Mother goes England. Ella" {}"Могла бы поехать с вами... Мама уезжает в Англию. Элла" (англ.)..


Стоял с раскрытой телеграммой в руках. Смотрел на наклеенную полоску слов. Обернул -- да, мне. Очевидно, надо ответить? Куда? Это из Рима. Да вот адрес отеля, -- мой же, где я всегда останавливаюсь.


Но соображалось плохо. "Mother goes England...". Не показать ли Кларе?


Тотчас решил, что не покажу. Пойду в город сам и отвечу. Когда я буду в Риме? Через неделю? Раньше? А Сиракузы, Палермо? Ну, можно и без Сиракуз. В Палермо день; ночь до Неаполя... Через пять дней я могу быть в Риме.



КОММЕНТАРИИ



Впервые: Числа. Париж, 1933. Январь. No 7/8. С. 82-124.


Новалис (Фридрих фон Хартенберг; 1772-1801) -- немецкий поэт и философ.


Шеллинг Фридрих Вильгельм (1775-1854) -- немецкий философ.


Тик Людвиг (1773-1853) -- немецкий писатель-романтик. Его дружба с писателем Вильгельмом Генрихом Вакенродером (1773-1798) началась с университетских лет. В 1793 г. они совершили совместное путешествие по Южной Германии. После смерти Вакенродера Тик завершил и опубликовал его роман "Странствия Франца Штернбальда" (1798) и издал его книгу "Фантазия об искусстве для друзей искусства" (1799).


Анунциата (Аннунциата) -- героиня повести Н. В. Гоголя "Рим" (1842).


Этна -- действующий вулкан на острове Сицилия в Италии.


"удалиться под сень струй" -- слова Хлестакова в комедии Н. В. Гоголя "Ревизор" (д. 4, явл. XIII).


- 2 -



Оглавление:- 1 -- 2 -


Не пропустите:
Зинаида Николаевна Гиппиус. Ваня Пугачев и Ваня Румянцев (рассказ)
Зинаида Николаевна Гиппиус. Последняя ёлка (рассказ)
Зинаида Николаевна Гиппиус. Нет и да (Грубые сцены)
Зинаида Николаевна Гиппиус. Зелёное кольцо (Пьеса в четырех действиях)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru