![]() |
![]() |
||
![]() |
|||
Зинаида Николаевна Гиппиус. Suor Maria • Все авторы -> Зинаида Николаевна Гиппиус. Зинаида Николаевна Гиппиус. Suor Maria - 2 - VII СЛОВО
На западной береговой дорожке весело и светло. Она, ровная, вьется по уступу над самым морем. Море улыбается, светится близко, тут же, из-под ветвей, то густых, то совсем расступающихся деревьев. Справа -- высокие стены, высокие сады белых вилл, и сверху, с каменных перил, на стены спускаются длинные ветви, покрытые то красными, то желтыми цветами, часто-часто, будто нет ветвей, одни цветы. Кое-где против дверей в стене устроены сходы к самым волнам. Там, где уступ дорожки выше,-- это целые каменные лестницы. Андрей не пошел сегодня в парк на гору, чтобы не опоздать к обеду; он отправился ненадолго, только сюда, на эту солнечную дорожку. Сколько здесь гуляющих, хотя еще совсем рано! Вот две толстенькие австриячки с двумя, тоже толстенькими, собачонками; вот крутобедрая дама, высокая и пышная, ленивая и жадная; вот ярко одетая кормилица, не то итальянка, не то далматка, везет в колясочке черного, как жук, ребенка; молодой угрюмый патер, наклонив в книгу пушистые поля шляпы, скользит у стены; два подозрительных молодых человека в желтых башмаках и клетчатых панталонах, с розами в петлицах, хохочут, кривляются на ходу и махают тростями. Хорошенькая пышноволосая девочка-подросток с тоненькими крепкими ножками в черных чулках радостно рассказывает что-то по-английски невозмутимой гувернантке, указывая на море. Из стен виллы, отворив железную дверь, выходит монахиня, вся черная, с черным покрывалом на голове, накинутым на нижнее, белое, и пересекает дорожку, чтобы сойти по узкой каменной лестнице к морю. Монахиня повернула к Андрею лицо. И он узнал ее тотчас же -- это бледное узкое лицо с розовыми губами, серые глаза, опушенные завитыми ресницами, спокойные и далекие. Он остановился на мгновение, не взволнованный, как будто даже не удивленный. Она молчала и смотрела на него без улыбки, ожидая. Наконец он двинулся, не отрывая глаз, подошел ближе. Надо же было что-нибудь сказать. Ведь, в сущности, это все очень просто и естественно. Встретились, потому что живут в одном и том же маленьком местечке. Узнали друг друга. Она -- монахиня. Но ведь позволительно же монахиням узнавать друзей -- чуть не детства. Это, то есть что она -- монахиня, конечно, стесняет Андрея... Но и удивляться особенно нечему. Она всегда была странная. Мало ли куда жизнь кидает человека! И Андрей, приподняв вежливо шляпу, стараясь улыбаться, начал: -- Извините... Если я не ошибаюсь... Мы когда-то встречались... "Не забыла ли она по-русски? -- подумал он быстро.-- Да нет, с Тихоном говорила..." Мисс Май,-- монахиня, стоявшая перед Андреем,-- не забыла по-русски, потому что сказала ему правильно, с едва уловимой детской мягкостью произношения: -- О да, мы встречались. Вот сюда пойдем, на лестницу, к морю. Там хорошо. Тихо. Голос у нее был тот же, не глухой -- и не громкий, без всякой резкости. Черное платье ее легко скользило вниз по ступеням. Андрей молча шел сзади. Лестница впивалась прямо в воду; невысокие волны, шелестя, набегали на последние ступени. Сверху, с невидной дорожки, слышен был шелест шагов и неясные говоры гуляющих,-- а может быть, это был говор моря и шелест листьев. -- Вот здесь,-- сказала монахиня,-- здесь сядем. Здесь хорошо. Прямо в море. Море спокойное, ветра нет. Она села на низкую и широкую, уступами спускающуюся ограду лестницы. Андрей, неловко согнув свое большое тяжелое тело, опустился на ступеньку. -- Выше, выше! так неудобно! Он пересел выше, против нее, видел теперь ее всю -- черную на бледном, сверкающем море; только лицо было немного затенено покрывалом. -- Да, это очень странно,-- сказал Андрей каким-то любезным голосом.-- Вот мы и встретились. Кто бы мог подумать! И какая в вас перемена... -- Я изменилась? -- сказала она. -- Нет, лицом не очень... Но... Он все пристальнее глядел на нее. Конечно, лицо изменилось: все, что тогда в нем угадывалось,-- теперь можно было видеть. И оно казалось еще светлее и ровнее, узкое, обрамленное белым покровом, прячущим волосы. Не изменилось главное -- это было ее лицо. -- Я даже не знаю вашего имени теперь,-- продолжал Андрей.-- Ведь, поступая в обитель, кажется, меняют имя. И мне не приходило в голову, что вы были католичкой. -- Да, я была католичка. В монастыре меня называют Марией; сестрой Марией. -- Сестра Мария... Да... Ну, что ж. У каждого своя дорога. Если вы довольны -- это все, чего мы можем желать от судьбы. Каждый ищет свое тихое пристанище... Андрей сам чувствовал, что говорит совсем не то, не так и не тем голосом, каким нужно бы. Но говорил в нем один из его Андреев, приличный обыкновенный господин, встретивший знакомую. И, казалось,-- чего же еще? -- Ваш монастырь в Англии? Вы давно произнесли обеты? -- Обетов я не произносила. Живу в Италии, около Флоренции. Пять лет. -- Ах, не произносили? -- Окончательных. -- Как вы это по-русски не забыли? Удивительно! -- Я ничего не забываю, если узнаю. По-русски я и говорю часто. Во Флоренции всегда, давно, вижусь с русскими. Я Шадрова знаю. -- Ах, профессора Шадрова? Он теперь в Италии? Он очень милый. Мария-Maй вдруг повернулась к Андрею и, слегка сдвинув брови, сказала негромко: -- Андрей, оставь. Говори со мною просто. Мы разве для того встретились, чтоб так говорить? Тебе трудно, потому что ты ничего обо мне не знаешь, а я все знаю, я от Шадрова о тебе знаю и от других. Я тебя все время не забывала. -- Знаешь? -- пролепетал Андрей в минутной растерянности.-- Что ты знаешь? И я тоже не забывал. -- Да, может быть. Но мы встретились, я знаю -- ты не знаешь. Надо, чтобы я тебе рассказала... Андрей покраснел и внезапно не то что рассердился, но озлобленно взволновался. -- Что? Зачем ты мне будешь рассказывать? Что мне до тебя теперь? Шадров с тобой говорил обо мне. Мы были близки, я ездил к нему в Петербург, я был с ним одно время откровенен... Потом порвал. Что он мог говорить? Что у меня бывает своя мука? Ну так что ж? У каждого свой червяк. С жиру мы бесимся. Мало ли! И ведь ты не можешь мне помочь? Я не слышал о тебе, не знал, это правда, но теперь, пожалуй, и слов не требуется. Твой костюм за тебя говорит. И мне очень странно, что мы сейчас на "ты". Дико. Нелепо. Я в глаза не видал ни одной католической монахини, а теперь "ты" говорю. Ты ведь не от мира сего. Ну, а я от мира. И мука моя, когда приходит, самая мирская. Ну, пусть у меня глупый есть вопрос: "Как жить?" У тебя он благополучно решен: совсем не жить, а Богу молиться, уставы, там, ваши католические соблюдать. Еще вопрос, еще глупее: "Как любить?" Тот и подавно решен: люби ближнего, как самого себя, жалей и благотвори... Ну что ты мне будешь это повторять? Я и сам отлично эти штуки знаю... -- Постой, Андрей... -- Нет, нет! Все ясно. Ты меня ни в чем не убедишь, да и не нужно мне... этого. Оставь меня, как я есть. Поговорим просто. Я, конечно, уважаю чужие убеждения, чужие верования... И твои одежды... -- Эти одежды я скоро сниму,-- сказала Мария. Он поглядел на нее в удивлении. -- Снимешь? Уйдешь? Разочарование? -- Нет, не разочарование. -- А что же? Именно -- разочарование. Я не ребенок, сестра Мария... Я почти старый человек, кое-что знаю, кое о чем могу здраво судить. Да... Экий я! Я должен был сразу понять, что ты -- романтическая натура. Тебя, конечно, не нравственность пленяла тут, а экстазы... В католичестве этому особый простор... Ты, конечно, мечтала быть этакой святой Терезой, отказывающейся от всего ради небесного жениха. Почему же вдруг разочарование? -- Андрей, ведь я хотела рассказать... А ты не слушаешь. Обо мне сам говоришь. Чего не знаешь. И сердишься. Помолчи. Успокойся. Андрей замолчал с нехорошей душой. Ему было стыдно. Он говорил почти с грубостью. -- Ничего,-- сказала Мария.-- У тебя очень наболело. Оттого ты такой. Он улыбнулся, жалко и доверчиво. -- Не знаю... Иногда очень болит -- а то ничего... Как будто ничего нет. Живу, работаю... И ничего. Я бы хотел, чтобы всегда так и шло. Мария покачала головой. Зеленоватые воды бормотали у ее ног, и она как будто к ним прислушивалась. -- Тогда, Андрей, давно,-- помнишь? Тогда я многого еще не знала. Была не права. Говорила -- любовь проходит. А она не проходит. Андрей молчал. -- Потом я жила, много училась, думала. И о тебе все время, и обо всех. Искала. -- Чего искала? -- Слова. -- Какого слова? -- Одного слова. Чтобы уж в нем все было, если его понять. Без слова нельзя. Можно знать без слова, но тогда только для себя. А для других, для всех...-- она затруднилась,-- то есть чтобы с другим вместе дальше узнавать, дать ему, если ему нужно,-- как же без... одного слова? В слове один другому... друг другу... и всем -- передают. -- Я не понимаю,-- сказал Андрей сухо.-- Какое слово? Что передают? -- Может быть, я не вполне хорошо говорю. Но я иначе не умею. Ну вот, о твоем: как жить? как любить? Ну и все вообще... Ведь все, много-много людей, думают и мучаются и уже знают, что так, как они живут и любят,-- так... не очень хорошо... Понимаешь? А как иначе -- не знают. И если бы я и знала, как иначе,-- то что ж? Надобно не это, а слово, в котором это вмещалось бы, и чтобы слово говорилось и открывалось -- многими вместе... Кто не знает одного слова -- тот еще ничего не знает. Андрей усмехнулся, криво и невесело. -- А ты знаешь такое "слово"? Да, кто "слово" знает -- тому все пути открыты... Но она не поняла его игры слов, может быть, потому, что недостаточно хорошо знала по-русски. И продолжала серьезно: -- Я искала слова, и нашла... И другие искали, как я,-- и нашли. Слово соединяющее. И такое, в нем все...-- она протянула к Андрею сжатую белую руку, худую, обвитую четками.-- Разомкни его только, а там уже все есть... И нежно и медленно она разжимала бледные пальцы. -- Это слово "монастырь"? Отрешение от мира? Или экстаз? Или ты не в монастыре его нашда? -- Я везде его нашла. И в монастыре мне нужно было... А ты не понимаешь. Ты все думаешь,-- слово о том сейчас же, как жить. Жить -- в экстазе, или в отречении, или еще как-нибудь. Слово -- не то. Слово не как жить, а в слове, если его взять и раскрыть,-- можно увидеть все о жизни. Она помолчала. -- А из монастыря я теперь уйду. Им не нужно, у них свое. Скоро уйду. -- Куда уйдешь? -- К другим людям. К тем, которым нужно. -- К кому же это? К бедным? К несчастным? Она взглянула удивленно. -- К каким бедным? Может быть, и к бедным. К тем, кому нужно слово, кто его искал, как я. -- А ты знаешь, кому нужно? -- Да, я многих уже знаю. К ним и уйду. -- Кто же это? Ученики твои? Таинственное проповедничество? Андрей сам не знал, как случилось, что он говорил с Май, с Марией, таким голосом. Но внутри у него все дрожало не то от злобы, не то от ненависти к себе, совсем уже непонятной. Мария была спокойна. -- Проповед-ничество? -- повторила она тщательно.-- Нет, нет. Они тоже, они сами знают слово. Мы вместе знаем. Слово -- оно тоже и знак для сообщения. -- Масонский орден это, что ли? Или теософское общество какое-нибудь? Или Армия Спасения? -- О нет, Андрей, ты все не о том, не так. Я о слове говорю, которое землю, мир наполняет, а ты о разных обществах, о теософии... Нет, не теософия, нет, не Армия Спасения...-- Она улыбнулась.-- Люди, которые знают,-- их еще немного... И они все русские, как ты. Но слово для всех нужно, то есть может быть нужно. Андрей снял шляпу и провел своей красивой рукой по волосам. -- А мне, что же, ты не скажешь этого слова? Или мне, по-твоему, не нужно? -- Нет, тебе нужно. Я тебе скажу. Андрею вдруг стало страшно. Здравый смысл повторял ему с убедительностью, что все это явная чепуха и нелепость, что никакого такого "слова" нет и не может быть, и вообще какая-то не то придурь, не то сумасшествие в этом свидании и разговоре,-- однако ему было страшно. А вдруг есть слово? А вдруг она сейчас скажет -- и все перевернется? Что за детство! Мария задумчиво проговорила, глядя поверх шепчущей воды на далекие опаловые острова: -- У тебя ничего нет теперь, ни людей, ни жизни, ни вот этой воды под небом... Потому что оно все только в слове горит... А слово -- в нем... -- Ну, Бог, что ли, это слово? -- почти закричал Андрей.-- Бог -- всяческая во всем? Разлит в природе? Пантеизм? Умру -- с тучкой сольюсь? Это, что ли? Май покачала головой, грустно и тихо. -- Андрей, Андрей, прости меня. Не бойся. Я теперь не скажу тебе слова. Ты сам подойдешь, тогда можно сказать. Я тебя не оставлю. Ты теперь только помни, что оно есть. Андрей весь поник и утомленно молчал. -- И я люблю тебя,-- прибавила Май. -- Любишь? А я... не знаю, люблю ли тебя. Я теперь уж совсем ничего не знаю. -- Ты только помни, что всё -- есть. Это помни. Она сказала и повторила настойчиво последние слова. -- Ну, я буду помнить,-- с покорной беспомощностью произнес Андрей.-- Я буду. Ты не оставишь. А другие, не те, которых "немного", а все другие? Ты в монастыре жила. Ты не знаешь. Жизнь грубая, черная, простая... каждый день. Муть у всех. Больные все, и есть хотят, и смерть... -- И смерть? -- спросила она. -- Да, да, вот еще одно... Еще один, третий вопрос... Он торопился, точно боялся, что забудет то, что вдруг ему стало ясно. -- Как жить, да. Как любить, да. И еще... и еще -- как умирать? Она молчала. -- Или это тоже есть в слове? Есть? -- Да, есть. Они замолчали, и оба молчали долго. Сверху, с невидной дорожки, уже не слышно было шелеста шагов и говора гуляющих, только вода шепталась. По морю пошли бледные шелковые полосы. Мария поднялась. -- Прощай,-- сказала она.-- Мне пора. Ты скоро уедешь. Я тоже уеду. Но мы еще увидимся. Прощай. И она ушла, а Андрей остался и долго сидел на каменных ступенях, ни о чем не думая, не вспомнив о часе обеда.
VIII В ПЕРВЫЙ РАЗ
Катя очень сердилась, что Андрей опоздал. Опять заговорила об отъезде. -- Бог знает, что с тобой ни поделалось здесь! Пропадаешь, я беспокоюсь, сижу одна... Чего ни передумаю! С горы упал или что... И вялый какой-то. Ну тебя совсем! Поедем-ка. Вот в субботу, легкий день. Билеты возьмем в этой конторе ихней. Без хлопот. Завтра же и возьмем. Они и за багажом придут, и всё. Вместе, что ли, пойдем брать? Или ты один? -- Ну, хоть вместе. -- Да чего ты? Голова болит? Напекся за эти дни на солнце-то и стал разварным. А тебе вот письмо. От Ивана Алексеевича, должно быть. Андрей немного оживился и стал читать письмо. Он как-то отупел, на все соглашался, не выходил по утрам один, ничего не читал, вечером сидел молча на черном балконе и глядел вдаль, на то потухающий, то вспыхивающий многоцветный огонь маяка. Иван Алексеевич, их земский врач, молодой и работящий человек, считался приятелем Андрея. Андрею он нравился, но и возбуждал зависть. Андрей заранее знал, что напишет ему Иван Алексеевич. Ну, конечно, станет упрекать его в бездельи, и что он не имел права бросать то, что начал, что нужны руки и энергия, что Андрей опомнится -- да будет поздно... Так оно все и было. "...Я надеюсь и даже убежден, дорогой мой Андрей Николаевич,-- заканчивалось письмо,-- что чудеса Европы и вся заграничная жизнь встряхнут вас. И полноты у вас поубавится, оживете, а то на домашней перинке (прошу прощения у великолепной Екатерины Ивановны, целую ручки!) как-то обленились. По вашему темпераменту вам такие встряски необходимы. А то окончательным меланхоликом станете, а это в наше горячее время -- дело неподходящее. У нас, подумайте, какая ныне пошла история..." Следовало длинное описание не одной, а многих историй, и рассказывал их доктор живо, с живым, молодым и справедливым негодованием. -- Ну, что ж он пишет? -- поинтересовалась Катя.. -- Прочти. И он упрекает, что с жиру бешусь,-- прибавил Андрей тише, точно про себя, и слабо улыбнулся. Кате очень понравилось письмо. -- Вот видишь! Видишь! Отличный человек этот Иван Алексеевич! Что до жены его -- не похвалю. Дастся же такое несчастие хорошему человеку! Вертунья, да и дрянь! И прибавила: -- Что ж, Андрюша, ты думаешь опять взяться за дело? Ведь ты нужен, пойми -- нужен! Это ясно. -- Да не могу я...-- начал он, но оборвал и сказал просто: -- Не знаю еще. Посмотрю. Там видно будет. Утром шел дождь, но потом прояснилось, стало жарко, и только влажно и душно, как в оранжерее. Не сыро, а именно влажно, бархатно. Желтое солнце золотило море и блестящие деревья. Утром никто не выходил, после обеда решено было пойти или поехать куда-нибудь всем вместе. Соскучившийся в комнатах Митя радовался, прыгал и приставал ко всем. Длинные волосы его от влажности закрутились в кольца, и он еще больше стал похож на девочку. За обедом Кате вдруг стало нехорошо, и когда поднялись наверх -- она поспешно сняла корсет и прилегла на кушетку. -- Нет, Андрюша, я сегодня не могу. Как хочешь, опять одеваться и идти -- не могу. Надо отдохнуть один день. Ведь потом ехать сколько, нельзя же перед дорогой... -- Да что с тобой? -- спросил Андрей.-- Что ты чувствуешь? Может быть, хуже так пролежать целый день без воздуха... Отдохни и пойдем. Смотри, Митя совсем приуныл. -- Нет, нет. Я и к ужину не сойду, велю сюда все принести. Уж я знаю, лучше денек отдохнуть. Ты не бойся,-- прибавила она, многозначительно улыбаясь,-- это не опасно. Просто, кажется, я опять... -- Что -- опять? -- Ну, недогадливый Андрей Николаевич! Догадайтесь, не так трудно! И она снова улыбнулась не без жеманности. Андрей догадался. В первые годы, когда Катя объявляла ему о своей новой беременности, ему было приятно, любопытно и гордо. Потом он привык, принимал известие с равнодушием. На этот раз -- оно его поразило. Хотя поражаться решительно было нечем. "Ребенок,-- думал Андрей.-- Новый ребенок, опять, мой. Откуда? Когда же?.. Ведь не от того, что было несколько дней тому назад? Какие глупости я думаю! Но когда же он?.. Дома, перед отъездом? В Вене? Не помню... Совсем не помню. Все время было, все время -- и ничего не помню. А он есть... Так странно!" -- Трудно только рассчитать когда,-- продолжала Катя.-- К весне, пожалуй, в апреле, в мае... "И она не знает,-- думал Андрей.-- И она, как я, не помнит и не замечает..." -- Мне хотелось бы девочку, у нас девочек мало...-- И Катя не без сентиментальности взглянула на Андрея.-- И мало их у нас, да и девочки к матери как-то нежнее. А тебе кого хотелось бы? Девочку? -- Да,-- сказал Андрей, несмотря на то, что ему не хотелось никакой девочки, и даже непонятно было, как можно хотеть кого-то, кого совсем нет и могло бы совсем не быть. Катя продолжала свое: -- Только дай Бог счастливо, а то уж я намучилась. Да - Иван Алексеевич утешает, теперь, говорит, ничего, теперь хоть тройней располагайте, теперь вы молодцом, только, конечно, рационально ведите себя, не утомляйтесь... Солнце горело на каменном полу. Снизу, из сада и с улицы, доносились голоса, крики детей, стук колес. Митя совсем соскучился на тесном балконе. -- Мамочка! Ма-мочка! Что ж гулять! Папа! Иди же! -- Ну, иди с Тихоном. У мамочки головка болит,-- сказала Катя. -- Не хочу с Ти-оном, нет Ти-она, я с папой хочу... -- Ах, какое наказанье! Гадкий, капризный мальчишка! Да перестань реветь! Андрей, пойдите, пройдитесь недалеко. Я, может, усну. А он тут ни минуты покоя не даст. Андрей и сам рад был выйти на воздух. -- Ну, куда же мы пойдем? -- спросил он своего крошечного мальчика, когда они сошли на набережную. На набережной было так светло, ярко, влажно и весело, что оба, и Андрей и мальчик, улыбнулись. -- Далеко-далеко пойдем, на острова пойдем, хочешь? -- говорил Митя, махая рукой. И вдруг, увидав ряд широких парных экипажей у тротуара, молящим голосом запросил:-- Папа, а папа! Поедем лучше, а? Ну что тебе стоит, папа! Найми вот этого, он согласится! Далеко-далеко, скоро-скоро! Вот этого, видишь, лошади у него какие толстые, они сильные,-- правда? Наш Красавчик сильный, а он худее! Правда? Папа! Найми! Через минуту они катились по влажному тенистому шоссе. Сквозь деревья налево то сверкало, то опять пропадало море, и каждый раз казалось выросшим, потому что шоссе неуловимо подымалось. Толстые Митины лошади действительно оказались сильными, бежали быстро, весело и упруго, помахивая короткими хвостами. Мвтя был вне себя от восторга, болтал и захлебывался. Вдруг на одном шз поворотов он взвизгнул: -- Папа, папа! Та тетя! Папа, скорей! Я тебе не рассказал, я забыл! Папа! Андрей уже сделал знак кучеру, и лошади остановилясь. У каменной ограды по тенистому и пустынному шоссе шла сестра Мария. На оборвавшийся стук экипажа она подняла голову. Андрей спрыгнул на землю, Мария шла ему навстречу. -- Здравствуйте,-- сказала она, наклонилась я поцеловала мальчика.-- Куда вы едете? Митя не мог стоять на месте. -- Я тебя сейчас узнал, тетя, тетя! Так хорошо ехать, тетя! А я забыл совсем папе рассказать, что ты не наша, здешняя, а все понимаешь, как наша! Ти-он говорит, что это потому, что ты монахиня, а все монахиня святые. Правда? Тетя, ты посмотри, какие лошади! Хочешь, поедем с нами? Поедем! Коляска большая-большая! А они бегут быстро-быстро... -- Куда же вы едете?-- спросила Мария, легко улыбаясь и взглянув на Андрея. -- Я, право, не знаю,-- сказал тот нерешительно.-- Кучер называл мне местечко, я согласился... Кучер повторил название, Мария кивнула головой. -- О, я знаю. Я была. Там очень хорошо. Немного далеко... -- Мы далеко, тетя, далеко! Поедем же! -- В самом деле...-- сказал Андрей.-- Может быть, вы могли бы... -- Да, я могу. Я сейчас свободна. А там очень хорошо. Она вошла в коляску, и они двинулись вперед еще быстрее, хотя дорога и подымалась. Митя сидел между ними, и восторг его не то что стих, а перешел в какое-то умиленное упоение. Мелькали дома, селения, кабачки с верандами, увитыми виноградом, покрасневшим и отяжелевшим; и опять пустынное шоссе, и море налево, светлое-светлое, высокое-высокое -- почти как небо. Влажной душистрстью тяяуло из виноградников. -- Здесь так похоже на Италию,-- сказала Мария.-- Ты не видал Италию, Андрей? Вот увидишь... Он в первый раз сегодня поднял на нее глаза. Тонкое, светящееся на солнце лицо ее показалось ему сегодня иным -- и все тем же, ее лицом, таким нестерпимо милым и близким -- и таким далеким, точно она не сидела с ним рядом, и не говорила с ним, и никогда не могла говорить. Веселье, страх и радость вместе обняли его. И веселье было такое непривычное, такое простое, точно Митино. Ему тоже захотелось говорить, рассказывать что-нибудь о себе, о том, что он видел, с кем встречался, о том, что с ним или вообще случалось. Стал ей объяснять, почему в Вишняках, на хуторе, старый дом пришлось сломать, и какая была возня с новым, а свой кабинет он устроил совсем так же, и балкон такой же. Перешел к тем недавним годам, когда он служил в земстве, рассказывал, с чем и, кем ему приходилось бороться и как случалось побеждать. -- Ты этого всего не знаешь,-- говорил он, глядя прямо в светлые глаза Май.-- Да и никто, даже у нас, ничего не знает, кто чуть подальше стоит. Сколько нареканий на наше дело! У нас борьба и внешняя, и внутренняя. И борьба пока неравная. Враги наши могут кричать против нас всенародно,-- а мы не смей и рта разинуть. Мы под сурдиночку, в закоулочке, в переулочке... Хлопотали мы о своем, земском, органе... Куда тебе! Я в Петербург даже ездил... Нельзя. Кричат с другой стороны: земство -- это новая бюрократия! Земство отделено от народа! Что ж это такое? Ведь уж если это говорить... А если б ты знала, Мария, какие люди есть! Простые, энергичные, деятельные... Сколько ни имеют,-- мало ли, много ли, другой вопрос,-- все отдают. Сил тратится уйма -- да пользы-то на вершок. Я не говорю, и в вершок польза -- все-таки нечто. Вот был у нас один человек -- вместе мы с ним служили... Странно! Все прошлое, вся работа, вся жизнь Андрея в этот час были к нему обернуты своими светящимися сторонами. И он говорил о них искренно, как о чем-то легком и нужном. Даже то, что не давало ему ничего, кроме муки, тяготы, что он в конце бросал как бессмысленное,-- и оно теперь казалось ему не без цели вкрапленным в жизнь и достойным разговора и рассказа. О Кате, он не говорил,-- но естественно; он привык не думать совсем об этой стороне жизни или думать о ней после всех других. Мария слушала его с глубоким интересом и очень внимательно. Может быть, боялась чего-нибудь не понять по-русски. Лошади бежали все так же бодро, и уже белелось вдали, на крутом горном уступе, остро вдающемся в море, крошечное далматское селение, куда они ехали. -- Отчего же ты оставил это дело, Андрей? -- спросила Мария тихо.-- Ведь ты его оставил? Он на мгновенье затуманился. -- Да... Так. Оставил. Много как будто и хороших дел, а присмотришься... И слабняк я. Характер какой ничтожный. Теоретик, может быть... Не знаю. Маленькая девочка, подпрыгивая, бежала за коляской и просила по-итальянски копеечку. Довольный Митя, которому дали три медных монеты, щедро кинул ей две. Девочка засмеялась и бросила в коляску измятые красные гвоздики. -- А какие цветы во Флоренции! -- сказала Мария.-- Таких нигде нет. Розовые лилии. Я их очень люблю. -- А я люблю персики,-- заявил Митя.-- Есть персики во Флоренции, тетя? -- Ну уж, наверно, не лучше, чем в нашей вишняковской оранжерее,-- сказал Андрей.-- Нет, ты не узнала бы Вишняков, Май! -- А липы целы? Помнишь, они расцветали? -- Целы, целы! Разве я позволю их тронуть? -- У нас гимнастика есть! -- говорил Митя.-- Когда я буду большой, как Боря и Миша,-- я тоже буду на гимнастике. Ты к нам приезжай. Ты будешь моя, заграничная! Хорошо? Май улыбалась. Ей тоже, вероятно, было весело. Черный покров слегка отлетал под встречным ветром, и лицо, все на солнце, странно розовело, точно тонкий фарфор сквозил на огне. -- А еще вот что я скажу,-- решительным голосом заявил вдруг Митя.-- Когда я вырасту совсем-совсем большой, вот как папа и Иван Алексеевич, я пойду в монахи, и буду святой, и женюсь. Андрей невольно засмеялся. -- Ну уж если пойдешь в монахи -- так не женишься. Монахам нельзя жениться. Да еще святым. Митя взглянул на него со снисходительным изумлением. -- Папа, какой ты смешной. Ведь я женюсь на монашенке, вот как тетя. И куплю лошадей, таких сильных-сильных, и чтобы хвосты были стриженые, правда? И мы будем кататься и по загранице, и везде, и все будем видеть и знать,-- далеко, далеко поедем... -- А нас уж не возьмете?-- спрашивал Андрей. -- А вы уж тогда будете, старенькие-старенькие. -- Он правду говорит,-- сказала Май, смеясь.-- Но это когда еще будет! А теперь мы еще не старенькие... Не правда ли, Андрей? Наконец приехали. Кучер подвез их к крошечному домику, заявляя, что это "кафе". В "кафе" не было ничего, кроме серых сухариков и местного вина, вкусного, играющего яркой розовой пеной,-- но зато оказалась громадная каменная терраса на самом выступе, белая, точно висящая над морем. Митя бегал взад и вперед, заглядывал за ограду и что-то кричал и болтал. Май облокотилась на широкие каменные перила и глядела в море. Оно было везде -- и справа, и слева, и вверху, высокое, как небо, но внизу. Светлое-светлое, легкое-легкое, веселое. Андрей стал рядом с него, хотел заговорить, сказать ей... и не посмел. Она была такая близкая -- и такая непостижимо далекая. Всякий раз, поднимая на нее глаза, он это чувствовал, и всякий раз ему казалось, что видит ее -- впервые. Когда допито было сверкающее, сладкое, алое вино с розовой пеной -- они вышли из домика на дорогу и пошли к роще, - которая темнела влево. Каменистая тропинка вела в глубину. -- Пойдем, тут можно дойти до уступа,-- сказала Май. Она вела за руку ребенка, но скоро он побежал вперед. Андрея и Мария опять разговаривали. Мария рассказывала ему, как жила долго одна, в Оксфорде, и училась... -- А потом я была актрисой... Недолго, всего два года. -- Ты? Актрисой? Не может быть! -- Отчего не может быть? Я пробовала... Всем нравилось. Но мне не понравилось. Я оставила. -- Тогда и ушла в монастырь? -- О, нет, о, нет. Не тогда. Андрей помолчал. -- А ты любила кого-нибудь? -- вдруг спросил он. Она тотчас же ответила с простотой: -- Да, любила. Тебя любила всегда,-- прибавила она через мгновение. И Андрею стало опять страшно -- я стыдно за свой вопрос, за тайный, грубый смысл, который был в нем. Они дошли до самого уступа, до обрыва в море, и сели на камни около низких, крепких, уже темнеющих осенних дубов. Митя копошился вблизи, собирая в пук какие-то длинные травинки. -- Май,-- сказал Андрей тихо и точно не сам, точно за него кто-то должен был это сказать.-- Май, я, вероятно, люблю тебя. Не оставляй меня. Ты сама говорила... Но как же? Что ты хочешь? Я ничего не знаю. Что мне делать? Как жить? Если ты знаешь -- отчего не скажешь? Была тишина -- тишина и солнце. Даже Мити не было слышно. И море с высоты казалось тихим и немым. Лицо Май, окруженное черным ореолом покрывала, наклонилось к Андрею. Он обнял ее голову и поцеловал розовые, живые губы. Поцеловал в первый раз, потому что ему казалось, что не только ее, тогда, давно, -- но и вообще никогда и никого он не целовал, до этого мгновенья. И когда оборвался этот, весь светлый, весь под взорами солнца и небесного моря, поцелуй (а он именно оборвался, ибо во вторую половину его мига Андрею почудилось, едва-едва, призрачно, что она первая сделала движение назад), когда он оборвался -- Андрею стало казаться, что его не могло быть, хотя он и был. Она шли назад к своей коляске, чтобы возвращаться домой, и Мария говорила: -- Андрей, ты уедешь, ты будешь опять в России, в деревне. Поезжай, делай, что хочешь, что можешь любить, что тебе кажется справедливым, только делай, делай... И ко всему подходи, помня, что есть... есть слово, в котором, если раскрыть его,-- все говорит: и жизнь, и любовь, и смерть. Подходи с этим. А потом, скоро... ты приедешь во Флоренцию, где буду я и будут люди, которые станут тебе нужны, а ты им. -- Скоро? Когда? -- Я скажу тебе, когда. -- Ты мне напишешь? -- Нет, писем не надо. Не напишу. Я еще здесь скажу тебе. Не сегодня. Стало быстро темнеть. Вниз они поехали еще скорее. Было не холодно, но свежо. Митя, утомленный и довольный, примолк, дремал. Андрей и Мария молчали. Уже заблестели огни отелей, когда Мария остановила кучера. -- Здесь мой спуск. Мне близко. Я выйду. Прощайте, милые. Она поцеловала Митю, который обнял ее за шею, потом, сейчас же, поцеловала Андрея. И ему опять показалось, что это первый поцелуй: такой он был новый... свежий, как губы ребенка.
IX ДРУГАЯ БЫ ЖЕНА...
-- Тетя эта хорошая, и все хорошее, и лошади хорошие,-- полусонно бормотал Митя, когда они уже совсем подъезжали к дому.-- Вот мамочки-то не было! Ездили-то мы как! Андрей вдруг вспомнил Катю. Вспомнил, что она -- есть, и она с ним, и он возвращается "домой" -- к ней. Почувствовав себя на мгновенье старым, домашним,-- он почувствовал противное беспокойство: а ведь Митя может что-нибудь сболтнуть. Катя, как он ее знает,-- сейчас же станет расспрашивать, поймет по-своему, может быть, вспомнит, конечно, приревнует... Не сказать ли Мите?.. Но он тотчас же опомнился. Вот до чего можно дойти! С ребенком уславливаться во лжи -- и где? Где все свет, правота и правда. Да не нужно этого; как тот Андрей, который живет, ищет и страдает, несоединим с Андреем Николаевичем, спокойным мужем и семьянином, и как он, Андрей Николаевич, второй, не может судить и даже видеть первого,-- так и Катя не может увидеть Май, не может коснуться ее никакими своими чувствами, потому что Май несоединима с ней. Физически не может ничего случиться. Ведь если до конца признать, что Катя есть, действительно есть,-- то тогда, наверное, нет ни Май, ничего; и не было никогда, и не могло быть, и не нужно. Они приехали и поднялись наверх. Катя разбирала дорожный сак в ночной кофточке. Окна были заперты, уже горело электричество. Тихон угрюмо накрывал на стол. Катя, вероятно, велела подать ужин наверх. -- Андрюша! -- взвизгнула Катя, бросаясь к нему.-- Вот вы наконец! Да что же это такое? С часу ушли! Бога вы не боитесь! Чего я не передумала! Ребенок в легком пальто! Что же это? Она взяла Митю на руки. -- Спит совсем! Где это вы шлялись? -- Мы ездили, мамочка...-- сонно лепетал Митя.-- Хорошо так ездили... Лошади сильные... Гуляли там... А я кушать не хочу... -- Ну, пойдем, я тебя уложу. Ах, Андрюша, как я беспокоилась... Она унесла Митю в другую комнату. Андрей сел в кресло, закурил папиросу, глядел на угрюмого Тихона, медленно расставлявшего посуду. С Тихоном ему было не тяжело; при Тихоне ему не казалось, что того, другого, настоящего, мира -- нет и не могло быть. -- Опять, значит, складываться? Забирай одежки, востри ножки? -- мрачно проговорил Тихон. Андрей ответил весело: -- Ну, уж не ворчи. Теперь недолго. Скоро опять на хуторе будем. -- Да мне что? Мне что ваш хутор? Компот он с ананасом, что ли? Я, Андрей Николаевич, еще в ту пору, как мы с вами из Москвы приехали, докладывал вам, что те места мне недостаточно нравятся. Ежели изволите помнить -- я сколько разов просил, чтобы отпустить меня. -- Да какие же места тебе нравятся? Дома не нравится, здесь не нравится... -- Здесь-то бы еще нравиться? Нет, Андрей Николаевич, сами изволите видеть, насколь здесь неудобно. А что какие места нравятся... Мало ли есть местов? Я так полагаю, что не может на свете удобных местов не быть. Где-нибудь да они есть. Это неслыханно, чтобы человеку места не было. Андрей не знал, что возразить. Катя, вернувшаяся из спальни, раздраженно сказала: -- Опять ты, Тихон, за свое? Опять закаркала ворона? О чем еще? Ты меня в гроб вгонишь когда-нибудь, ну ей-богу, этими своими причитаньями! Тихон внезапно озлобился. -- В гроб? В какой такой гроб? -- произнес он с ударением, шумно роняя тарелку на стол.-- Такие обвинения человеку я, Екатерина Ивановна, позвольте вам сказать, в первый раз слышу. Если я вам неугоден, и даже вы в таких вещах меня обвиняете, то, ваша воля, покорно прошу, отпустите меня. А что я насчет местов сказал, то, извините, нет таких законов, чтобы принуждать человека. И всегда буду говорить, ежели мне недостаточно нравится и ежели такое у меня мнение... -- Да замолчи, замолчи, хорошо! -- вскрикнула Катя почти сквозь слезы. Андрей сказал примирительно: -- Ты, Тихон, лучше иди вниз за ужином. Давно звонили. Тихон еще повозился, бормоча тише, точно для себя: -- Отпустить -- и кончено. И наилучшее дело. Хутора я не видал! Жили, слава Богу, с Андреем Николаевичем без хутора. Кому какое место нравится... И никто не указ, потому что это уж не в силах человеческих, а Божье ниспосланье. Да. Наконец ушел. Приходил с кушаньями, угрюмый, исподлобья выглядывал на Андрея и уходил. Потом убрал все и исчез окончательно. Андрей и Катя поужинали молча. Катя почти ничего не ела, видимо, была расстроена и раздражена. -- Я просто истерзалась, просто истерзалась,-- сказала она наконец.-- Ушли, нет, нет -- просто сердце не на месте. И ведь знает, что мне нездоровится... -- Ну прости, Катя,-- сказал Андрей деревянно.-- Мы проехались... Я упустил из виду, что ты будешь беспокоиться. Что же могло случиться? -- Что? Мало ли! Ах, Андрюша! Она вдруг встала, подошла, тяжеловато села к нему на колени и прижалась к его плечу. -- Не стоишь ты, гадкий, чтоб о тебе думали вечно, тревожились, как я! Другая бы жена и думать забыла, сама бы требовала, а я тебя избаловала. А разве мне не горько? Ушел, знаешь, что я тут одна, больная... Она разжалобилась от своих слов, заплакала немного. И нервы у нее были расстроены. Ей хотелось в одно время и плакать, и нежничать, и сердиться, и упрекать. -- Перестань, право, Катя,-- сказал Андрей, не двигаясь и не отвечая на ее ласкания.-- Охота расстраиваться. Ничего не случилось, я вернулся. -- Я знаю; что ты вернулся, что ты мой котик, да ведь было-то как! Нет, Бог с ней, с этой заграницей! Поездили -- и до дому. Правда, котик? А то все расстраиваешься, и я -- да и ты. Воздух, верно, влияет отчасти. Мне тут покоя нет, точно жду все время, вот случится, вот случится! -- Взвинчиваешь себя,-- сказал Андрей, зевнув. -- Ну и отлично, и поедем домой. Вот, говорят, женщина прежде всего -- мать; муж для нее -- второе. Нет, я не такова. Муж мне дорог, дорог... И как я ни браню тебя иной раз, Андрюшончик,-- ведь это для твоей же пользы! Ну, поцелуй меня! Она громко и сочно поцеловала его в жесткие усы. Андрей встал, с усилием освобождаясь от ее тяжести. --- Чего ты? Спать хочешь? Устал? -- Да, устал. -- Ну, давай баиньки. Завтра рано вставать, билеты на субботу брать. Чего ты какой, правда, хмурый? Андрей вдруг с раздражением крикнул: -- Ах, да оставь меня в покое! Ну, такой, ну, сякой! Ровно со мной ничего, просто скучно! Помолчи немного хоть перед сном! И ушел в спальню. Катя осталась, изумленная, изобиженная его небывало несправедливым окриком, до того опешила, что даже ответить сразу не нашлась, и только через минуту задышала громко, решив плакать. Нет, никогда еще не видала она Андрея таким... даже сказать точно нельзя, каким,-- но не таким, как всегда. Что же это? Откуда? Что это будет? Избаловала она его. Вот, мужей баловать! С другой бы женой посмел он!
X ВЕСНОЙ
Катя по натуре была очень ревнива, и Андрею нередко за эти пятнадцать лет приходилось переживать самые нелепые вспышки. Еще не так давно она вдруг приревновала его к жене Ивана Алексеевича, которую Андрей и видел-то всего раз; потом к бонне младших детей, ни с того ни с сего; бонна плакала, клялась, что Андрей Николаевич слова с ней не сказал, и действительно, он даже не интересовался узнать, как ее зовут. Катя потом каялась и все оправдывалась тем, что у нее уж "такое сердце". Это "сердце" ее начало и теперь было смущать: уж не приглянулась ли Андрею которая-нибудь из этих... кружевных да батистовых подметалок на пляже? красивые есть... То-то он один по утрам бегает... Да нет; здравый смысл не позволял Кате долго останавливаться на этой мысли. Не то. Он даже к не заикнулся, чтоб остаться здесь. И не грустит нисколько. Как бы то ни было -- в Монте-Карло уж она ни на шаг его от себя не отпустит. Пробудут несколько дней -- а там и домой, марш-маршем. А дома все обойдется. Дома дела много, раздумывать да расстраиваться некогда. В субботу с утра (отъезд был назначен в пять часов) Тихон и Катя возились с укладкой сундуков. Андрей один сошел в читальню. Широкие двери были открыты в сад. День -- опять почти жаркий, солнечный, но море гудело и билось о плиты набережной. Белые в рыжие полосы резали его синеву. Андрей пошел по набережной налево, к тому парку, у начала которого на далеких камнях в море была статуя Мадонны. В парке на очень тенистой дорожке -- весь нижний парк был лавровый -- Андрей сел на первой скамье. Как раз перед ним -- низкая каменная стена, отделяющая дорожку от моря; налево и направо -- зеленые сводчатые коридоры; и море все видно, и видны мокрые камни, черная груда, где стоит Мария Дева, смотрящая в волны. Они прыгают вокруг, шумя и туманясь, рассыпаются серебром и дымом и отходят медленно, с ворчаньем, с гуденьем, точно голодные кошки. А она стоит и смотрит прямо в море, и видны только складки ее одежды и черный ореол вокруг головы. Где-то далеко играла музыка; так далеко, что ее не было слышно все время, а только иногда неуловимый ветер проносил ее мимо на теплых крыльях. Проносил -- и уносил за ограду, в самое море. И Андрей часто не мог разъединить их: отъединить волну звуков от звука волн. Андрей наклонился низко и чертил что-то, не думая, на дорожке тростью. Скрип гравия заставил его поднять голову. Сестра Мария подошла к скамье и села рядом с Андреем. -- Здравствуй,-- сказала она.-- Ты.сегодня уезжаешь. -- Да. -- Мне надо было еще раз видеть тебя. -- Да, ты обещала сказать, когда... Мария,-- заговорил он поспешнее, перебив самого себя.-- Если б ты все знала... Ты не можешь знать, что я переживаю. И что я еще переживу! Ты многого не можешь знать; Я слабняк, ничтожество -- пусть! А ты мне иногда кажешься -- неживой. Да, да, неживой! Говоришь о жизни, о слове, и я верю, я не могу не верить, точно это я же себе говорю... Точно ты во мне говоришь... Но ты сама? Разве ты страдала? Вот как мы, грубые, простые люди страдаем в путах грубой, простой любви, кровью страдаем? Разве ты можешь понять труд и боль? Он остановился. Мария молчала. -- Вот ты мне скажешь, когда надо приехать во Флоренцию, и я приеду, потому что не могу не приехать... -- Весной,-- тихо, чуть слышно сказала Мария. -- Весной? Приеду... Но ты, если и не можешь понять,-- прости, все-таки прости, что я мучусь. С Катей, с женой -- это пусть. Тут я мучусь -- но пусть. А ведь вот ты видела моего мальчика... И другие есть... Как же они? Как это все? Мария вдруг повернулась к нему -- и в первый раз он увидел ее лицо -- гневным. Спокойно-гневным. -- Скажи: а ты нужен твоему мальчику такой, как ты есть? Как был всю жизнь? Ничего не знающий, ничего не помнящий, в тупой тоске? Что ты хотел ему дать? -- Ничего... Я и не думал о нем. Я просто любил. Или даже не любил, а... -- А что? Ну да, не думал. Ты думал о себе. Тебе и надо было думать о себе. Кто не узнает ничего для себя сначала -- тот бессилен с другими и не нужен им. Сначала для себя -- и тогда станет ясно, что это --для всех... -- Май, но ведь страданье, страданье! -- Так что ж? -- сказала она бодро.-- И даже, может быть... послушай, я часто думаю об этом,-- может быть, и найдем слово, и раскроем его, и узнаем, как жить,-- а жить нам, по нашему знанию, нам самим,-- будет уже поздно. Мы только узнаем, только раскроем... а жить будут другие. Но подумай: если не мы -- будут искать и страдать над этим -- они. Зачем же мы отдадим им наше страдание, нашу радость? У них будут свои, а эти -- наши! Андрей опять склонился низко и чертил что-то на дорожке. Они оба долго молчали. Звуки моря, похожие на гул дальнего органа, сплетались с волнами дальней музыки. А в самом сердце этого гула -- была тишина. -- Весной, весной,-- проговорила Мария.-- В самом начале апреля ты приедешь во Флоренцию. Если умрешь раньше -- я узнаю. Если я умру -- ты узнаешь. Но и тогда все-таки приезжай. Она глядела на него с улыбкой, в глазах у нее стояли и не проливались слезы. И от этой улыбки, и от этих слез -- ему вдруг стало горячо и радостно на сердце. -- Мария, я приеду. Я люблю тебя. И мы не умрем так скоро. Я приеду весной. -- А теперь... Она, вероятно, хотела сказать "теперь иди", но в эту минуту откуда-то справа, из-за поворота дорожки, послышался резкий голос: -- Андрюша! Андрюша! -- Это Катя,-- сказал Андрей, вздрогнув.-- Ищет меня, верно. -- Андрюша! Андрюша! Где ты? -- опять, еще ближе, раздался голос. Андрей хотел встать, но сидел. Мария встала первая. -- Иди, Андрей. Иди. Помни, что есть, и помни -- весной. Иди. Андрей тяжело встал и пошел направо, на голос. Тотчас он увидел идущую из-за поворота Катю, запыхавшуюся, со съехавшей шляпой. Должно быть, она долго и мучительно его искала. Полная фигура ее, затянутая в синее фуляровое платье с белыми цветочками, сразу заслонила весь солнечный просвет дорожки. -- Андрюша, вот ты наконец! Бегала-бегала, Тихон говорит -- здесь тебя видел, сюда побежала, кричала... Ведь за багажом сейчас придут! Прислали сказать, что сейчас придут! Она почти плакала, идя с ним рядом. На последнем повороте Андрей обернулся и взглянул назад. Мария стояла у каменных перил и смотрела прямо в море. Лица ее не было видно -- только складки одежды и черный ореол покрывала над головой. Горячая и бодрая радость сжала сердце Андрея. Страданье? Что ж, пусть и страданье. Весной, весной!
ПРИМЕЧАНИЯ
"Новый путь", 1904. No 11. С. 153--204; Гиппиус З. Н. Алый меч. С. 421--480. Гл. III повести, описывающая визит героя в Ясную Поляну к Л. Н. Толстому, автобиографична. 18 февраля 1904 г. Гиппиус обрати-лась к Толстому с письмом (от имени своего и Мережковского), в кото-ром испрашивала разрешения приехать в Ясную Поляну; Толстой отве-тил приглашением 27 февраля (см.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М., 1956. Т. 75. С. 49). Мережковские были в Ясной Поляне 11--12 мая 1904 г.; 12 мая Толстой сообщал М. Л. Оболенской: "Сейчас уехали от нас Мережковские. Этих хочу любить и не могу" (Там же. С. 104). Д. П. Маковицкий записал 19 декабря 1904 г.: "В "Новом Пути" <...> Гиппиус, жена Мережковского, описывает в повести "Suor Maria" свое посещение Ясной. По-моему, хорошо" (Лит. наследство. Т. 90: У Тол-стого. н904--1910. "Яснополянские записки" Д. П. Маковицкого. М., 1979. Кн. 1. С. 103). Поездку к Толстому Гиппиус описывает также в мемуарном очерке "Благоухание седин" (Гиппиус З. Н. Живые лица. Прага, 1925. Т. 2. С. 160--169). Рецензируя сборник "Алый меч", критик Е. А. Колтоновская особо выделила "Suor Maria": "...автор проявляет свою наблюдательность и большую психологическую тонкость в обрисовке противоречий между внутренними требованиями личности и ее внешнею жизнью" (Образо-вание. 1906. No 9. Отд. II. С. 96). - 2 - Оглавление: • - 1 - • - 2 - Не пропустите: • Зинаида Николаевна Гиппиус. "Сердце, отдохни..." (рассказ) • Зинаида Николаевна Гиппиус. Голубое небо (рассказ) • Зинаида Николаевна Гиппиус. Слишком ранние (рассказ) • Зинаида Николаевна Гиппиус. Закон (рассказ) • Зинаида Николаевна Гиппиус. Вымысел (рассказ) Ссылка на эту страницу: |
|
||
©Кроссворд-Кафе 2002-2024 |
dilet@narod.ru |