Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Реклама
Web-мастерам

Случайная статья

Интересно
  • Чехия. Знакомство перед поездкой
  • Хайнань - Восточные Гавайи
  • Илья Эренбург. Крещатицкий парижанин

  • Парадоксы судьбы и таланта
  • Жизнь в ритме эпохи
  • Свидетель века
  • Биография
  • Знаменитые люди по имени Илья
  • Русские писатели
  • Биографии писателей


  • «Я выжил – не потому, что был сильнее или прозорливее, а потому, что бывают времена, когда судьба человека напоминает не разыгранную по всем правилам шахматную партию, но лотерею». Так сказал о себе писатель, который был незаурядно талантлив как романист, публицист, поэт, эссеист… Но главный жанр его жизни не менялся – жанр быть Эренбургом. Он и в старости остался собой – неуживчивым, запальчивым, всегда готовым встрять в спор.

    Эренбург был единственный разрешенный в СССР космополит, что во времена Герцена ругательством не считалось. Тоненький дымок его постоянно кочующей по свету трубки был чуть ли не единственной утлой ниточкой, соединявшей Европу и самоизолировавшийся Советский Союз, чьи обыкновенные граждане и вообразить не смели, что можно легко перешагивать «границу на замке», как это делал он. Такой привилегии не было и у самого Сталина, укравшего не только у других, но и у себя прелестную возможность посидеть, скажем, в «Ротонде», запивая ледяным золотистым шабли сбрызнутую лимоном устрицу, спрыгивающую в рот с крошечной вилки.

    Привилегия одновременного существования в обоих враждующих мирах вызывала зависть и подозрительность, хотя эта привилегия была не дарованной, а придуманной самим Эренбургом как рисковая игра, где ставкой была собственная жизнь. Он уже в 17 лет попал за решетку, будучи в одной компании с Н.И. Бухариным, а затем очутился в вынужденной эмиграции, где встречался со всеми знаменитыми подпольщиками от Ленина до Троцкого и Савинкова. И решил посвятить себя грядущей России, где не будет черты оседлости, где исчезнет слово «жид» и российская культура сольется с европейской.

    Что бы ему ни приписывали, он был больше поэтом, чем политиком. Он не «внедрялся» в Париж по заданию ОГПУ, а на всю жизнь влюбился в этот город, где подружился с Пикассо, Модильяни, Леже, Браком, Мальро, Элюаром, Нерудой… Он чувствовал себя в Париже послом Москвы, а в Москве – послом Парижа. Он без приказа Коминтерна посвятил свое вдохновение испанским республиканцам и интербригадовцам.

    Да, ему навязывали линию партии, но он многажды переступал предписанные рамки, чтобы помочь русскому искусству и тем, кто его достойно представлял. Он вывез из Москвы «Лебединый стан» Марины Цветаевой. Он поддержал еще не напечатанный роман Евгения Замятина «Мы» и устраивал его перевод в Париже.

    Уже в 1917 году он увидел, как революция, вымечтанная им, не стеснялась втаптывать в грязь сапожищами – тех людей, которые ее ждали. Но еще страшней растоптанности – постоянный страх быть растоптанным. Зачем-то у несчастного Бабеля в НКВД выбивали фантастические показания, что Эренбурга завербовал как шпиона не кто-нибудь, а знаменитый французский писатель Андре Мальро. Добытых под пытками оговоров и добровольных доносов на Эренбурга было больше, чем на кого бы то ни было из писателей, но никто не привел ни одного его письма, хотя бы отдаленно похожего на чью-либо политическую компрометацию.

    В ранних стихах, несмотря на неуклюжие рифмы и высокопарный провинциализм, у Эренбурга постоянно вибрировала особая гражданская нервинка, она и вывела его к стихам, написанным уже выпукло и крепко: «Не думал я, что даже уксус лаком, Когда горчит душа и медлит меч, Что можно в тридцать лет учиться плакать, Ворочая огромной глыбой плеч».

    В лучшем романе Эренбурга «Хулио Хуренито» (1921) есть такой монолог: «Велика и сложна наша миссия – приучить человека настолько к колодкам, чтобы они казались ему нежными объятиями матери. Для этого вовсе не надо подходить осторожно, крадучись, пряча колодки за спину. Нет, нужно создать пафос для нового рабства».

    Не принадлежал ли Эренбург сам к создателям пафоса для нового рабства? Ведь он много раз употреблял в статьях и речах, и особенно часто во время войны, имя того, кто лицемерно назвал это рабство свободой.

    Эренбург был идеалистом и, как все идеалисты, от трагического несовпадения реальности с идеалами стал к концу жизни скептиком. А между скептиком и циником – спасительно огромное расстояние. Как многие европейские либералы, после 1933 года он оказался перед дилеммой: Сталин или Гитлер и выбрал Сталина.

    После сфабрикованного дела «врачей-отравителей» даже Гроссман, и Маршак, и Дунаевский, и Ландау, содрогаясь от страха перед возможными пытками и отвращения к самим себе, подписали петицию вождю о том, как они счастливы вместе со всеми советскими евреями «добровольно» переселиться в Биробиджан. (Эта история скрупулезно описана в книге Бенедикта Сарнова «Случай Эренбурга».) Под петицией стояли 67 подписей. Эренбургу тоже предложили подписать ее. Он резко отказался. Тогда ему намекнули, что письмо согласовано со Сталиным. Эренбург на час уединился в кабинете, сказав, что сам напишет Сталину. Может быть, за этот час вся жизнь прошла у него перед глазами. Вся она была противоборством-сотрудничеством с властью. То он, то власть шли на компромиссы. Ему не препятствовали печатать то, что вряд ли разрешили бы кому-то другому, осторожно учитывали его рекомендации по международным премиям, иногда освобождали людей по его просьбам, но далеко не всех.

    После поездки в Берлин в 1940 году он предупреждал Молотова о готовящемся вторжении в СССР, но к нему не прислушались. И Эренбург оказался более готовым к войне, чем вождь. Рассказывают, что солдаты не скручивали «козьих ножек» из тех газет, где были неистовые статьи Эренбурга. В войну он стал самым знаменитым после Сталина советским человеком у нас в стране и в мире, что не могло не задевать ревнивого вождя.

    И вот теперь на столе перед Эренбургом покачивались невидимые чаши весов. Не подписать письмо было нельзя – это стоило бы жизни не только ему, но и его близким. И подписать было нельзя – такой позор хуже смерти. И Эренбург, как будто согласившись с групповым письмом, начал мягко вселять в душу адресата сомнения: «Дорогой Иосиф Виссарионович!.. Я боюсь, что коллективное выступление целого ряда деятелей советской русской культуры, объединенных только происхождением, может только укрепить националистические тенденции…» Без нажима он дезавуировал само это письмо, которое нарушает, как он невысказываемо высказал, сталинские принципы ленинской национальной политики. И выиграл время. Сталин притормозил свой натиск, а скоропостижная смерть вождя похоронила планы депортации.

    Эренбург еще многое сделал. Он написал ценнейшую книгу «Люди, годы, жизнь», в чем-то половинчатую, но она была первой в ряду оттепельной мемуаристики. Он сказал Надежде Мандельштам, когда прочел ее воспоминания: «Ты пишешь всю правду, но прочтет это несколько сот человек, которые и так всё понимают. Я пишу половину правды, но прочтут это миллионы, которые этой правды не знают».

    Он пробил выставку Пикассо в столице соцреализма – Москве. Открыл широкому читателю такого большого поэта, как Борис Слуцкий, поддержал совсем молодого Евгения Винокурова, успел выступить на вечере поэзии в Лужниках, где собралось 14 тысяч человек. Мои стихи и моя манера читать их, да и, по-моему, я сам, ему не нравились, и он уклонялся от встречи со мной, хотя Слуцкий очень хотел ее устроить.

    На встрече правительства с интеллигенцией в 1963 году я пытался убедить Хрущева, что стиль художника и его идеология – это разные вещи, и привел в пример члена ЦК компартии Франции Пабло Пикассо, у которого есть и абстрактные картины. Вдруг раздался скрипуче ворчливый голос Эренбурга: «Ну что вы, Евгений Александрович, какой же Пикассо абстракционист? У него был кубистский период, супрематистский, но он никогда не был абстракционистом». Хрущев очень обрадовался, что Эренбург меня подрезал: «Ну, вот видите… Илья-то Григорьич больше нас с вами знает, кто абстракционист, а кто нет…» Я удивился, что Эренбург оборвал меня по такому пустяку, когда на кону было существование наших молодых художников, обвиняемых в абстракционизме как в смертном грехе, тем не менее как педант Илья Григорьевич был прав. Но раз уж Сталин прощал ему его капризную независимость, то мне сам Бог велел.

    
    
    * * *
    Додумать не дай, 
    оборви, молю, этот голос,
    Чтоб память распалась, 
    чтоб та тоска раскололась,
    Чтоб люди шутили, 
    чтоб больше шуток и шума,
    Чтоб, вспомнив, вскочить, 
    себя оборвать, не додумать,
    Чтоб жить без просыпу, 
    как пьяный, залпом и на пол,
    Чтоб тикали ночью часы, 
    чтоб кран этот капал,
    Чтоб капля за каплей, 
    чтоб цифры, рифмы, чтоб что-то,
    Какая-то видимость 
    точной, срочной работы,
    Чтоб биться с врагом, 
    чтоб штыком – под бомбы, под пули,
    Чтоб выстоять смерть, 
    чтоб глаза в глаза заглянули.
    Не дай доглядеть, 
    окажи, молю, эту милость,
    Не видеть, не вспомнить, 
    что с нами в жизни случилось.
    1939
    
    * * *
    «Разведка боем» – два коротких слова.
    Роптали орудийные басы,
    И командир поглядывал сурово
    На крохотные дамские часы.
    Сквозь заградительный огонь прорвались,
    Кричали и кололи на лету.
    А в полдень подчеркнул штабного палец
    Захваченную утром высоту.
    Штыком вскрывали пресные консервы.
    Убитых хоронили, как во сне.
    Молчали.
    Командир очнулся первый:
    В холодной предрассветной тишине,
    Когда дышали мертвые покоем,
    Очистить высоту пришел приказ.
    И, повторив слова: «Разведка боем»,
    Угрюмый командир не поднял глаз.
    А час спустя заря позолотила
    Чужой горы чернильные края.
    Дай оглянуться – там мои могилы,
    Разведка боем, молодость моя!
    1939
    
    Очки Бабеля
    Средь ружей ругани и плеска сабель,
    Под облаками вспоротых перин,
    Записывал в тетрадку юный Бабель
    Агонии и страсти строгий чин.
    И от сверла настойчивого глаза
    Не скрылось то, что видеть не дано:
    Ссыхались корни векового вяза,
    Взрывалось изумленное зерно.
    Его ругали – это был очкастый,
    Он вместо девки на ночь брал тетрадь,
    И петь не пел, а размышлял, и часто
    Не знал, что значит вовремя смолчать.
    Кто скажет, сколько пятниц на неделе?
    Все чешутся средь зуда той тоски.
    Убрали Бабеля, чтоб не глядели
    Разбитые, но страшные очки.
    1964–1966  
    
    * * *
    Не люблю в Эренбурга – камней,
    хоть меня вы камнями побейте.
    Он, всех маршалов наших умней,
    нас привел в сорок пятом к победе.
    Танк назвали «Илья Эренбург».
    На броне эти буквы блистали.
    Танк форсировал Днепр или Буг,
    но в бинокль наблюдал за ним Сталин.
    Не пускали, газету прочтя,
    Эренбурга на самокрутки,
    и чернейшая зависть вождя
    чуть подымливала из трубки.
    Чем опасен был гений газет
    всемогуществу гения злого?
    Власть сексотов, орудий, ракет
    завидуща к всевластию слова.
    И, продумывая погром,
    вождь, быть может, неслышимо буркнул:
    «Кто окажется под пером
    после Гитлера у Эренбурга?»
    Желчным скептиком став от обид,
    был в наивности неподражаем
    вечный русско-советский жид
    и крещатицкий парижанин.
    Он был счастлив на rue de Passi
    и под лорковскими небесами,
    но дамокловы эти усы
    над беретом и там нависали.
    А усам-то – им как угодишь?
    Стать расческой для них?
    На’ хрен им-то
    его нежно любимый Париж,
    его Хулио Хуренито.
    Всех евреев загнать за Читу
    вздумал вождь (по их просьбе – не палкой!),
    чтобы вновь узаконить черту
    беззаконной оседлости жалкой.
    По евреям пошел перепуг:
    либо подпись твоя, либо гибель,
    так что корчился Эренбург,
    будто смерд, на невидимой дыбе.
    Красноречием немоты
    не отделаться, если всё глухо,
    и не смог пересечь он черты
    поднадзорной оседлости духа.
    Но слоновьи взревел в небосвод
    его танк, что дошел до Берлина,
    так что смерзлись в лиловый лед,
    став не пишущими, чернила.
    И вступил Эренбург в диалог,
    и подкинул он столько сомнений,
    так что самоназначенный бог
    вдруг застопорил подлый свой гений.
    Эренбург возражать не дерзал,
    но во времени мерзостно грозном
    то, что он полупротив сказал,
    не решился сказать даже Гроссман.
    Наша жизнь – как потомкам письмо.
    В нем – свидетельства славы и краха.
    Не умрет, к сожаленью, само
    всё подписанное от страха.
    Но когда обвиняют сейчас
    как в предательстве, в «полупротив»,
    их спросить бы: есть совесть у вас?
    Вы всю жизнь свою полностью врете!
    Полурыцарь и полупророк
    выше вас, и вам с ним не сравниться.
    Танк «Илья Эренбург» нам помог –
    спас правдивость мучительных строк,
    раздавил с полуправдой страницы.
    
    
    Евгений ЕВТУШЕНКО
    «Газета «Новые Известия»


    Добавить комментарий к статье



  • Парадоксы судьбы и таланта
  • Жизнь в ритме эпохи
  • Свидетель века
  • Биография
  • Знаменитые люди по имени Илья
  • Русские писатели
  • Биографии писателей



  • Ссылка на эту страницу:

     ©Кроссворд-Кафе
    2002-2016
    Рейтинг@Mail.ru     dilet@narod.ru