| |||
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. В усадьбе помещицы Ярыщевой • Все авторы -> Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. В усадьбе помещицы Ярыщевой I Воскресный летний день собирался быть особенно жарким. Солнце как-то сразу показалось на безоблачном небе и скучно, без предрассветной прохлады, уставилось в оголённые берега большой извилистой речки. Там, выше речки, раскинулось большое торговое село, грязное и серое, под цвет остальной округи. У базарных лавок сидели и стояли толпы жнецов из татар в ожидании найма. Это был первый базар и первая наёмка на жнитво в это лето. Урожай был хороший, и цены на работы ожидались высокие. На площади показался, приседая и смешно оглядываясь, словно за ним гнались, Кирилл Архипович, приказчик одной маленькой экономии барыни Наталии Ивановны Ярыщевой. Опросил цены на жнитво и, услышав про пятнадцать рублей, убежал без оглядки. Татары-жнецы проводили его с базара свистками, улюлюканьем и смехом. Кирилл Архипович, с мягкой курчавой бородой, с громадной лысой головой и мелкими чертами лица, прибежал сам не свой на двор, куда заехал было, и обратился к хозяину, хлопнув руками: — Беда! Пятнадцать рублей. Хозяин двора катил в это время бадью по двору и, остановившись, равнодушно ответил: — Вот как хлещут! — Чего ж теперь делать? — спросил приказчик. — И не знаю. — Ехать надо домой, — вздохнул приказчик. Крестьянин покатил бадью дальше под навес. — Аль раздумали орать? — Да как брать-то? — Кирилл Архипович почесал затылок. — И не соображусь теперь… Жать двадцать десятин, а всех денег сто двадцать рублей всего-то у нас: половину не сожнёшь на эти деньги. — Не сожнёшь поэтому. — А, ведь, поколь жнёшь, да когда ещё молотить там, да в город продавать, а их рассчитывать надо: ждать не станут. — Не станут. — Ах, ты грех! Ехать надо посоветоваться… Думал пораньше выбегу на базар, поколь цена не разыгралась, а вот… — Дешевле не будет нынче… — Ехать надо… Кирилл Архипович ещё поохал и стал запрягать. Запряг, рассчитался, попрощался, сказав с каким-то придыханием: «Ах, ну до увиданья», сделал с обычным приседанием ещё для чего-то круг возле своей плетушки, уселся и тронул. Он уже проехал почти всю улицу, всё смотря куда-то в сторону, как вдруг воскликнул, освобождаясь от задумчивости: — Ах, кулёк-то! Он внимательно осмотрел сиденье, заглянул под козлы, приподнял тонкий слой находившегося в плетушке сена, но кулька нигде не оказалось. Кирилл Архипович ещё нерешительнее несколько раз оглянулся, вероятно, в надежде, не догадается ли сам кулёк прибежать к нему, но, не дождавшись, вдруг засуетился и поворотил назад. Хозяин квартиры, увидев его, отворил ворота, и Кирилл Архипович въехал опять во двор. — Здравствуйте опять, — сказал он растерянно, сойдя с плетушки. — Здравствуйте и вы, — ответил равнодушно крестьянин. Кирилл Архипович снова поздоровался с ним, а также с вышедшей хозяйкой. На мгновение он замер в сладостной истоме и сообщил: — А я, ведь, кулёк-то забыл. Гляжу, где он? Ах, назад ехать надо! — Недалеко пахнулись ещё… — Не далеко… вот тут на углу — против лавки… Как его? — Аксёнова? — Она… Гляжу: нет кулька… Ах, ты грех! — Кирилл Архипович постоял ещё, подумал, покачал головой и, приседая, пошёл в избу за кульком. — А я тоже гляжу на кулёк, — провожала его хозяйка, — думаю, что он, мол, оставил его? Мне бы скричать, а я, вишь, не смекнула тоже… — И я тоже не догадался… Ну, до увиданья ещё раз. И ещё раз попрощавшись с хозяйкой, Кирилл Архипович с кульком в руках вышел из избы во двор. — Ах… не надо бы заезжать было во двор, — спохватился он. — Поэтому не надо бы, — согласился и хозяин, — я гляжу, едете, ну отворил ворота. — Я ведь только вот за кульком… — Известно, не оставлять же… — Как же теперь? Не поворотишься ведь… выпрягать? — Не знаю… Так, что ль, попробовать? Айда-те так попробуем. Я лошадь заводить стану, а вы задок-то относите. Общими усилиями дело обошлось без перепряжки и, повернув лошадь, приказчик барыни Ярыщевой покатил, наконец, с базара, сопровождаемый напутствием хозяина: «Ну с Богом!» Кирилл Архипович, склонившись на бок, ехал и ломал голову, как ему быть. По пятнадцати рублей — двадцать десятин обойдутся триста рублей. Ста восьмидесяти не хватит. Главное то, что сам же он и подбил свою барыню усилиться посевом на эти лишние двадцать десятин. Обыкновенный порядок в имении был таков, что в экономии сеялось столько, сколько можно было урвать, так сказать, не в счёт, без денег. Сдаётся, например, крестьянину десятина земли под посев; цена — как у людей, а один рабочий день выговаривается не в счёт. Одну десятину взял — пеший рабочий, две — с лошадью. Часть земли снимала своя деревня и не в счёт убирала пять десятин. Конечно, это было немного, но и деревня барыни только и жила тем, что занималась нищенством. Так и в земской статистике в рубрике промыслов она значилась: «занимается нищенством». Как дадут повестку, чтобы подать взносили, и разбредётся деревня. Насобирает и взнесёт. И всегда исправно. За эту исправность и заботливость и местное начальство уважало деревню и задолго обыкновенно до сбора её первую извещало: готовьтесь, дескать. — Что ж и умно, — говорила про крестьян своей деревни старая барыня, — сами видят свою слабость и спасаются… А другой ведь только и догадается, что в кабак последнее снести. Но зато, когда её крестьяне попробовали было поторговаться с ней насчёт дарового посева, она ответила: — Ну, уж, батюшки, кому другому, а уж вам-то не грех и потрудиться на меня старуху: за вас люди подать-то платят… — Нынче где уж? — говорили крестьяне. — Действительно, значит, когда цена живёт на хлеб, так будто и ладно, а теперь ничего не стоит хоть и наше дело: день-деньской маешься, плечи от тяготы оборвёшь, хлеб собираючи, а продай его, и гривенника не выручишь за день. В нынешнем урожайном году промысел крестьян барыни Ярыщевой, действительно, был не из очень доходных. Крестьяне других деревень, видя, как трудятся нищие, только лукаво подмигивали на них и говорили: — Обижаются же… в убыток работа приходит. Жалела и барыня Ярыщева крестьян своей деревни: — Нынче уж, конечно, не ваш год, — говорила она, — ну так, ведь, надо же и людям. — Известно, — вздыхали покорно нищие. В общем дарового посева у барыни Ярыщевой набиралось десятин до тридцати. Сенокос ли продавался, лес ли, во всём было установлено правило вырядить не в счёт известное количество работников. Конечно, крестьяне-арендаторы торговались, но старушка-помещица добродушно уговаривала и шамкала своим беззубым широким ртом: — И-и, батюшка мой! что тебе услужить старухе? Доходов у меня мало, а расходов-то выше головы… Сам знаешь, ведь, батюшка. — Известно. — Я сама, ведь, ваш хлеб, да щи только и ем… Не мотущая, не картёжница… — Спаси, Господь… — Только что вот внуки… Ну, так ведь, батюшка, и их без образования нельзя оставить… И им ведь расходу больше моего ещё будет. — Как можно… — Ну, так вот, батюшка, и сам видишь… У меня же и тихо, спокойно: чтоб вот тебе я сдала землю, а там другому передала, — вон как у панков, — у меня этого нет, батюшка. У меня как в амбаре — всё в сохранности. — Что говорить! Из-за этого уж, прямо сказать, и платим будто лишки. — Так не жалей, батюшка, не жалей… Земля моя хорошая, дай тебе Бог засыпаться хлебом от моей земли. И видя, что крестьянин убеждается, старуха спрашивала: — Ну, что ж, надумался? — Да видно… Что же станешь делать? — Ну и с Богом… А вот, не дай Бог, лихоманка тебя схватит, или живот, — приходи, батюшка… Приходи — безо всякого. — Спасибо… — Ну, спасибо, батюшка, и тебе, я за тебя Богу помолюсь… Что тебе день? Ты — день, другой — день, а мне старухе помощь. С миру по нитке — голому рубашка. Я, батюшка, прямо… Мне что таиться? Что было вот наследственного, то ведь и осталось… А от мужа да зятя долги одни остались… Все, батюшка, сплатила, все — до копейки! Внучатам-то, — старуха радостно понижала голос, — чистенькое, как яичко облупленное, достанется именье-то. — Ну, до увиданья, Наталья Ивановна, — подымался со стула крестьянин. — Ну, прощай, батюшка, прощай… Барыня жала руку и провожала гостя. — Хоть уж дорого, да уважительная, — говорили окружные крестьяне. И если спрашивали их: «что за человек барыня Ярыщева?» — отвечали в один голос: — «Одно слово — не было такой и не будет… Уважительная барыня!»… А Кирилл Архипович всё подвигался с базара ближе к усадьбе и всё думал. Уже показалась церковь соседнего села Дмитриевского, когда вдруг в его голове мелькнула счастливая мысль. В Дмитриевском он повернул свою невзрачную лошадёнку в ту улицу, где жил староста Матвей Фёдорович, и остановился у ворот просторной в три окна срубленной избы. Изба и все постройки на дворе имели аккуратный вид той зажиточности, при которой как-то само собой хозяин не ленится и гнилое бревно своевременно заменить новым, и свежей соломой крышу укрыть, а то заменить эту опасную крышу и глиняной, которая не вспыхнет, как костёр, от одной случайной искры. Был праздник, и хозяин избы сбирался в церковь. В ожидании благовеста, староста, в новой синего сукна поддёвке, ходил по двору и заглядывал от нечего делать то в тот, то в другой угол своего двора. — Ах, здравствуйте, — приветствовал его с своим обычным растерянным видом Кирилл Архипович, появляясь в калитке, — а я ведь к вам. Матвей Фёдорович видел и сам, что приказчик приехал к нему, и в это мгновение его занимал лишь вопрос: насчёт чего мог бы приехать этот приказчик? — Заходите, — флегматично пригласил староста. — А я ведь на лошади. — Ну, так что? Во двор заезжайте, а то так привязать можно. — Так привязать, что ль? не уйдёт, чать. — Куда ей уйти? не рысак. — Какой рысак! Кирилл Архипович вернулся к лошади, а за ним вышел на улицу и хозяин. Пока приказчик привязывал лошадь, хозяин неопределённо глядел на его немудрую плетушку, немудрую запряжку, немудрую лошадь. Кончив, Кирилл Архипович облегчённо произнёс: — Ах, ну здравствуйте ещё раз… — Здравствуйте и вы. В избу, что ль, пойдёте? — В избу, Матвей Фёдорович. В избе Кирилл Архипович поздоровался с хозяйкой и, присев на лавку, стал беспомощно вытирать пот с своего высокого лба. — Выйди-ка на часок, — бросил мимоходом хозяин жене, и, когда та вышла, Матвей Фёдорович плотно притворил дверь, подсел к приказчику и прямо подошёл к делу: — Вы насчёт чего же это? — Да вот посоветоваться заехал, Матвей Фёдорович… Такое дело, такое дело, что и не придумаю. И Кирилл Архипович рассказал в чём дело. — Гм! — пропустил в нос староста. — Я вот что надумал… Уж Бог с ней с ценой… 12 рублей на базаре просят, ну и мы от людей никуда не денемся. Нынче вот праздник, народ пока свой хлеб не зажал… чать, не зажал. — Нет, не зажал. — Чтоб нынче миром бы к нам? Половину денег на руки, а половину до продажи. — Не сообразишь ведь всех, — нехотя и лениво ответил староста. — О? — Мир. — Да, вот мир разве… Кирилл Архипович вздохнул и замолчал. Молчал и староста. — А то нельзя ли как-нибудь, Матвей Фёдорович? — Да ведь я-то что тут? Главное дело, больно вы уж с вашей барыней работой облагаете: обижаются ведь которые… — Так ведь, Матвей Фёдорович, против людей и спокой у нас… — Это так, за это спасибо, а вот лишечки-то: всё будто так… — По настоящему и сеять-то бы нынешним временем не след, — вильнул Кирилл Архипович. — Да где уж вам сеять? Тут своя крестьянская работа отбивается… — Этак, Матвей Фёдорович… Да нет, видно, бросить же надо. — Ну, там картошку для домашности, а то что ж выкручивать… — Да я уж и сам не рад, — сокрушённо вздохнул Кирилл Архипович, — главная сила толков нет… — То-то толков нет, а склоки много… Староста помолчал и начал другим тоном: — Вы что нынче за Караульной горой продавать же станете землю? — Станем. — То-то… Уросла, чать? Который год в сенокосе теперь лежит она? — Да что? Никак семь лет. — Девятый, чать, пошёл? — Аль девятый? — Гляди… Лес на амбар когда возили? В тот же год и землю бросили. Считай… — Так, так. — То-то… Уросла чать? — Когда не уросла. — Глядел я как-то, ехал: щётка пробила… Сдавать станете, и я бы взял десятинку-другую от лесу… от пчельника… — Так что… Уладь дело, — не постоим, Матвей Фёдорович… — Я вот что думаю… Церковь нам надо же новить, — рублей сто с миру сойдёт… Если вот присогласить старичков сегодня после обедни. Дескать, половину на руки, а остальную, чтоб вам прямо за мир в церковь внести. До вечера бы и кончили. Кирилл Архипович даже привскочил. — Так что? Матвей Фёдорович! А мы бы тебе постарались… Уж прямо так бы за тобой и земля осталась… от пчельника. — Этак, что ль, попытать, — задумчиво говорил староста, — вот обедня отойдёт, соберём стариков. Так, что ль? Поэтому лошадку заводи во двор… да дай уж овсеца… А мы в церковь… Вернёмся, самоварчик изготовим, — чашечку-другую, поколь сходка сбирается. Овса дать, что ли? — Овёс-то у нас свой, да вот вышел… — Дадим… Лошадь завели во двор, поставили к овсу, и так как раздался уже благовест, то оба, и хозяин, и гость, пошли к обедне. В прохладной церкви народу собралось немного: дети, обычные старики, старухи, десяток-другой девушек и парней. Отстояли обедню и домой пошли. — Скоро он, батюшка, нынче повернулся, — сказал приказчик. — К вашей барыне, видно, торопится… Именинница, что ль, она? — Ах да, рожденница… А я и забыл… Пришли домой, заглянул Кирилл Архипович в колоду: съела лошадь весь овёс, что всыпал он ей из пудовки, которую вынес ему из амбара староста. Заглянул в пудовку Кирилл Архипович, где оставался ещё овёс, подумал и высыпал и остатки своей лошади. Напились чаю, а тем временем собрался сход, и пошли приказчик и староста толковать с миром. — Вот, старики, в чём дело, — начал староста. Выслушали старики, опросили Кирилла Архиповича насчёт базарных цен, и Кирилл Архипович опять, не сморгнув, заявил о двенадцати рублях. Начали толковать. — Говори, староста! — обратился кто-то к Матвею Фёдоровичу. — Так что ж? Случай по мне того… подходящий, — ответил староста. — День также проведём, двести сорок рублей кучка: свинья на рыле не принесёт. — Ну так чего же, известно… Ещё потолковали, вырядили два ведра водки, тут же одно распили и весёлой гурьбой повалили собираться, чтобы ехать жать хлеб барыни Ярыщевой. Пошёл и приказчик со сходки весёлый, но во дворе старосты ждала его невзгода. Лошадь барыни издыхала, лёжа на земле. Она дёргала ногами, судорожно подымала голову и опять с тяжёлым бессильным вздохом падала на землю. Сбежался народ. Одни говорили «мышки», другие «домовой расшиб», третьи заподозрили «язву», — пересчитали все, какие знали, болезни, ахали и охали, но делу не помогли. Лошадь в последний раз подняла голову, безнадёжно посмотрела на свой вздувшийся живот, ещё безнадёжнее обвела взглядом всех собравшихся и бессильно упала, как бы говоря: «ну, Бог с вами, — и вправду помирать приходится». Поохал ещё Кирилл Архипович, потужил, рассказал несколько раз, как прекрасно ела лошадь овёс, как и остатки он ей высыпал. — Пришли из церкви, гляжу: ах, съела! Так ещё фунтов пять осталось, — думаю себе: пусть ест… А так и хватает, так и хватает, — ровно не в уме она… Я и подумал ещё, что она ровно не в уме? На вот тебе… Ах, ты грех! — Чего ж станешь делать? На роду уж так написано ей, — утешали приказчика. — Шкуру, что ль, тебе с неё снять? — Снять, что ль? — раздумывал Кирилл Архипович. — Так что ж? Пока народ там кумекает — принимайся… Шкура тоже ведь… За неё трёшну отдашь. — Трёшну-у? — усомнился другой, — и пятишну при нужде отдашь. — Отдашь. — Снимать видно, — надумал приказчик и принялся за дело. Снял кожу, сложил её под сиденье, а вместо павшей лошади выпросил у старосты его Воронка. Вместе со старостою и уселся приказчик и поехал прямо в ржаное поле, куда потянулась уже деревня. II Высоко поднялось солнце и смотрит из-за Караульной горы на маленькую усадьбу старой барыни Ярыщевой. У зеркального пруда густой сад. Повыше на пригреве, маленький с высокой деревянной крышей барский домик. Ещё выше всякие хозяйские постройки: конюшня, каретник, амбар, ледник, баня, скотные дворы. Сбоку — флигель приказчика, а с другой стороны — людские, кухни и птичий двор, с высокой оградой, подошедшей прямо к пруду. На пруде барские утки и гуси. Маленькая, босая девочка пасёт во дворе стадо индюшек. Чисто и опрятно кругом. В маленькие окна видны чистенькие комнатки с крашеными полами, с мебелью в чехлах. В комнатах специальный запах десятки лет обитаемого жилья. Тут и аромат сушёных грибов и разных ягод, что в стеклянных банках, разбавленные водкой, греются на солнце, и ещё чего-то, что сразу охватывает вас сознанием, что вы в деревне, в той глухой старинной деревне, где в барском домике в сонной тишине тикают однообразно часы, и слышится порою то звонкая трель канарейки, то одинокие шаги старушки-хозяйки. Стара барыня: 66 лет ей. Она маленькая, костлявая старушка, с круглой от старости спиной, с беззубым широким ртом и живыми голубыми глазами, которыми смотрит так живо, что, кажется, выглядывают они из какой-то маски. Одета старушка в чёрную люстриновую юбку и такую же кофту. Голова её подвязана платочком с узлом на подбородке, и всем своим наружным видом она скорее смахивает на простую мещанку, а не на потомственную, в шестой книге записанную дворянку. За свои 66 лет многое перевидала старуха на своём веку. Расчётлива, экономна и бережлива. В лавке покупает, — торгуется, замучит всех приказчиков и не упустит из вида ничего. — Батюшка, — остановит она руку приказчика, сбирающегося отрезать конец верёвочки, которой он обвязал ей покупку, — а ты подальше отрежь… Верёвочка-то мне, старухе, и пригодится. У старушки помещицы живых детей нет. Только от покойной дочери осталось двое внучат. Внучке двадцать два года, она кончила гимназию и теперь учится в Петербурге, где-то на курсах. На лето она приезжает гостить к бабушке. Внуку Пете всего пять лет, и с своей няней, старой и строгой они не разлучаются весь день. Встал уже упитанный, как телёночек, розовый Петя. Аккуратно одела его няня, умыла, расчесала, всё с наставительными присказками, Богу заставила помолиться и повела его в маленькую столовую чай пить. Полощет няня большую Петину чашку, оглядывает его сливочки в маленьком сливочнике, пробует рукой, теплы ли калачики, посмотрит, на месте ли масло, соль и, если чего нет, строго и коротко приказывает принести горничной Маше. А Петя чинно сидит и спокойными довольными глазами поводит то в ту сторону, где священнодействует няня, то смотрит на Машу, которой приказывает няня что-нибудь принести. Идёт Маша и несёт. Видит Петя: всё хорошо, все боятся и слушают няню, и он слушает, и жидкий чай со сливками ещё вкуснее кажется ему, когда няня, подвязывая салфетку, приговаривает: — Рот-то, батюшка, не набивай… Поспеешь, поспеешь… Это вон только хам какой: всё скорей ему бы. Наелся Петя. — Ну, ещё будешь? Мотает головой Петя и слезает с полным ещё ртом с своего креслица. — Не торопись, не торопись, батюшка, — обтирает его няня, отвязывая салфетку, и шутит, хлопая по животику. — Ну, вот серёдочка полная, — краюшки заговорят… ну, ай-да, сокол, во дворике гулять. Во дворе благодать: солнышко греет, индюк гуляет и пыжится, холодок на крылечке. Присела няня на крылечке и вяжет чулок, а Петя с ребятишками играет: то в хороводы, то в лошадки, а то и по другому как-нибудь. Услышала няня, что ссора началась у детей, встала, подошла и смотрит на них поверх своих больших очков. Докладывают ей дети, в чём дело, — разобрала, и хоть и не прав барчук, а оправдала его, — пусть, дескать, привыкают, что барин всегда прав. Но подвернулась бабушка, проходившая в это время в амбар, и дело приняло другой оборот. Бабушка взяла сторону ребятишек, и обидевшийся Петя ушёл к няне на крылечко, где и присел рядом с ней. Няня усердно, будто не замечая ни его, ни бабушки, продолжала вязать. — Ну, и иди… Иди, — задорно говорила бабушка, провожая внука к няньке. — Ну, да, — отвечал ей Петя, — а зачем ты их сторону берёшь? — О, батюшка мой, тебя не спросила. Что я на старости лет душой, что ль, кривить для тебя стану?! Вот так хорошо, вот так спасибо, — учи меня, учи… Спасибо, батюшка, спасибо… — Ну да, а зачем они спорят со мной? — Ах, Боже мой, вот так горе! Спорят?! Не прикажешь ли ты ротики им платочками завязать? Вот уж тогда спорить никто не станет… и умный же тогда ты будешь, ба-а-тюшка ты мой! Ещё проворнее вязала свой чулок няня. — Эх, какой умный, эх, какой умный! — твердила бабушка. — Ну-да, они дурлаки… — О? — передразнила его бабушка и показала внуку на индюка, — и индюк вон тоже, — что ему скажешь, — а он всё своё «тюрлю-флю!» «дурлаки!» Петя уже перестал сердиться и смешным кажется ему сравнение бабушки; но он хочет удержаться и, пряча лицо в платье няни, всё-таки смеётся. Бабушка смотрит внимательно, весело и наклоняется, чтоб поцеловать внука. А тот ещё сильнее прячет лицо в складки няниного платья. А няня всё сидит, строго и обиженно вяжет чулок и не сводит глаз с своей работы. Поймала бабушка внука, поцеловала его и пошла. Подождала немного няня, повела глазами на ребятишек и проговорила строго: — Ну, что ж вы не зовёте барчука играть? Наш барчук — не барчук, так кого же вам? Такого барчука днём с огнём не найдёшь… На весь род у нас самый умный барчук… Смотрит Петя внимательно, что ребятишки на это скажут? А ребятишки уж покорно идут к крыльцу: подошли, смотрят на Петю, и ласково говорит один: — Идём, что ль? — Ну, вот, вишь, зовут… Ну, иди… Зовут, да! Вскочил Петя и побежал. Девять часов пробило в столовой и повели Петю котлетку есть. После котлетки няня поднесла ему на блюдце варенья. Ягодки вишнёвые, прозрачные, вкусные и соку много. Полюбовался Петя сперва, осмотрел их и начал, не спеша, есть. — Вот так, потихоньку… Так, так, сокол мой… Поел? Ну, теперь в гостиную иди тихонечко, посиди там, а я немножко вот схожу… Пошёл Петя в старинную гостиную. Мягкий диван стоит у стены. И диван, и кресла обиты красным сафьяном, а на стенах висят картины. На одной нарисована битва, на другой — горка, лес, река; а между окнами раскрашенные гравюры из библии. Петя смотрит, как наклонилась Сара к колодцу и так и стоит: и сегодня, и завтра, и всегда. Стоит и Петя и смотрит. А там гусар саблю поднял и так и сидит всегда с поднятой саблей на лошади. И Петя будет таким гусаром. В углу рояль стоит. Взмостился Петя и начал трогать пальцами клавиши. Ударит и слушает, другую ударит и опять слушает. Заглянула сестра его и прошла в столовую. Молодое, худощавое приятное лицо, волосы русые в одну косу, глаза серые, большие, веко левого глаза слегка опущено. Оглянула лениво стол с потухшим самоваром, хлеб, лепёшки, масло. Бабушка вошла. — Встала? — С рождением, — и внучка лениво потянулась и поцеловала подошедшую бабушку. Бабушка двумя руками взяла голову внучки и расцеловала её. — Хотела к обедне поспеть… Так за делами и время не сыщешь. Просила уж батюшку приехать. Нет вот что-то и Кириллы Архиповича, нет. Э! это кто ж едет? И бабушка, и внучка заглянули в окно. — Что такое? — произнесла раздумчиво старушка, — никак Кирилла. Да что ж он на чужой лошади? Барыня с ключами в руках заковыляла к выходу, крикнув в дверях: — Маша, кофе барышне. — Несу, — ответила из коридора молодая, нарядная, в толстых полусапожках, Маша. Внучка в ожидании кофе присела и лениво перелистывала какую-то книгу. Бабушка уже стояла на крыльце и, прикрыв глаза ладонью, нетерпеливо ждала своего приказчика. — Ах, здравствуйте, — проговорил, наконец, Кирилл Архипович, останавливаясь посреди двора. — С праздничком вас… Проздравляю вас. И Кирилл Архипович начал без конца кивать своей обнажённой лысой головой. — Спасибо тебе, батюшка… А где же наша лошадка-то? — Ах, — вдруг вспомнил Кирилл Архипович. И вынув кожу, на которой сидел, развернув её, он сказал упавшим голосом: — Вот… — Что вот?! — Сдохла… Старуха посмотрела и только и могла сказать: — Это ты мне что ж, подарочек к празднику? Кирилл Архипович растерянно развёл руками. Упрёк барыни окончательно обескуражил его. Он молча, с убитым лицом, смотрел на шкуру барской лошади. — С чего ж она сдохла? — Да ведь я почём знаю? — с горечью ответил Кирилл Архипович. — Болела, что ль? — И даже ни-ни… Еду я ещё и думаю: здорова, мол… Сглазил я, что ль, её? — Надо тебе думать было… — Да уж виноват. Я уж и сам-то хватился: не надо бы… Главная вещь — здорова вовсе была… Овса я ей, Матвей Фёдорович дал, засыпал: съела, ещё засыпал: съела и тот… И так просто, вот так и хватает… Не в уме ровно стала. — Да, а твой-то ум где был? Кирилл Архипович растерянно посмотрел на барыню и сразу смолк. — Ах ты, Господи! — вздохнула старуха. — Ну, что ж ты стоишь? — Так ведь чего же теперь делать? Я уж и не знаю… Хочешь будто всё вот как лучше… Ах ты, грех! Кирилл Архипович в свою очередь вздохнул, подумал и спросил, беспомощно показывая на кожу: — В каретник, что ль, её повесить? — Ну, а куда же? — Кожа, положим, хороша, — выделать — пять рублей стоить будет… Хомуты починить же надо. — Жнецов-то хоть ты нанял? — Ах да, — встрепенулся Кирилл Архипович и весело произнёс: — нет. — Ну, вот тебе… Ну, спасибо тебе, батюшка. Дай Бог тебе здоровья. Послал Господь приказчика! Дура я старая. — Да вы, Наталья Ивановна, не расстраивайтесь, — с душевной болью в голосе заговорил Кирилл Архипович. — Да что, батюшка, не расстраивайтесь… Ну, какой же ты, скажи на милость, приказчик у меня… — Наталья Ивановна! Так ведь пятнадцать рублей жнитво, — в отчаянии воскликнул Кирилл Архипович. — Ох, ты, Господи, — всплеснула руками барыня. — А пуд хлеба на базаре двадцать копеек. Вот это так… Вот это посоветовал, батюшка, в добрый час сеять. И долго ещё выслушивали друг друга барыня и приказчик, пока, наконец, разговор не подвинулся к выяснению положения вещей данного момента. В конце концов, всё оказалось не так плохо, как могло бы быть. — Как же, жнут, — радостно успокаивая, говорил Кирилл Архипович. — Уже и жнут? — Вся деревня… — Да ты, что ж раньше-то не обрадовал? Слава Тебе, Господи, — крестилась старушка. — На три рубля дешевле! — напомнил Кирилл Архипович, — я уж погрешил маленько… — Ну, батюшка, молодец! — А остальную половину хоть до октября… ренду получим — отдадим. — Конечно… ну, спасибо, батюшка, спасибо… — Главное в раз, — день — вон какой. И это, конечно, много значило. — А я его ругаю, — говорила барыня, — сам, батюшка, и виноват. Ну, иди ко мне чай пить… Иди прямо сюда… А я ругаю… — И я то уж обробел, — вижу, огорчаетесь вы, и сам не знаю, как мне вас успокоить. Напился Кирилл Архипович холодного чаю, рассказал ещё раз уже по порядку о похождениях сегодняшнего утра. Барыня расспросила о всех, кто был на базаре, и Кирилл Архипович встал и, приседая и вытирая усы и бороду, откланялся: — Ах, ну, благодарю вас… Ехать надо в поле. — Ну, поезжай с Богом. Приехал батюшка служить молебен. Отслужили. После молебна подъехал становой и фельдшер. Молодой становой, полный, добродушный, то конфузился, то старался смотреть по военному и выпячивал грудь. Скромный, тихий фельдшер сидел осторожно на конце стула. Батюшка расхаживал большими шагами и задумчиво заглядывал в окна. Разговор не клеился. Коснулись было эпидемических болезней и той грязи, которая царит в сёлах. Молодой становой покраснел, приняв намёк на свой счёт. — Да с мужиками разве что-нибудь поделаешь, — ответил он в своё оправдание. — Сколько раз я им говорил — ничего не понимают. Внучка, скучавшая в этом обществе, уныло посмотрела на станового, скользнула взглядом по лицам других и уставилась в окно. — Которые и понимают, — заступился батюшка и, посмотрев на девушку, оправил свои густые красивые волосы. Тихий фельдшер, всё время внимательно слушавший, кивнул головой и хриплым нерешительным голосом, придерживая нежно свою чёрную бороду, произнёс: — Понимают. — А понимают, так что ж у вас в селе грязи больше, чем где либо? — бросил фельдшеру пренебрежительно становой. — Так ведь… Не мне же её возить, Пётр Степанович. — Не про вас и говорится… говорится про мужика… Хоть бы вашим мужикам — не говорил я разве? Старушка хлопотала в столовой и, когда всё было готово, позвала гостей обедать. После обеда убрали стол и самовар подали. Пьют чай гости. Жаркое солнце льёт свои раскалённые лучи в окно, волны табачного дыма ходят по комнатам. Сидит старушка, празднует свой шестьдесят шестой год пребывания на земле. Щемит на душе: словно жаль чего-то, что-то вспоминается, — такое же неуловимое, как этот весёлый день урожайного лета. Прошло всё, как и этот день пройдёт. — Как совершение урожая пошлёт Господь… — говорит задумчиво батюшка. — Соломой хороши хлеба, а зерно не хвалят… Старые земли… Старушка вздохнула, отогнала свои мысли и, качая головой, проговорила: — Хоть и новые… хоть двести пудов уродит, да цен нет, — хуже голодного года и будет. — Да, выручки не будет. — Сколько опять помещиков съехалось по своим усадьбам, — качнувшись на своём стуле, вставил становой, — губернатора ждут. — Что, батюшка, твой губернатор здесь поделает? — Ничего, конечно, не поможет: не свои же вам деньги даст. — Когда, по завещанию мужа, отпускала я своих мужиков на волю, — и-и! — На меня тогдашний-то как! Что вы делаете? Вы мне всю губернию взбунтуете. А через восемь лет всем волю дали. — Ну, так ведь это когда было… Конечно, губернатор тот вам пустое толковал, — фыркнул становой. — Ох, батюшка, чем, чем, а задним-то умом крепки мы… Назад оглянешься, всё там, как на ладонке, видишь… — А вперёд-то тоже, — усмехнулся становой, — пожалуй, загадывай… Другой раз за это так влетит нашему брату, что и думать забудешь. Становой энергично встал, тряхнул головой и заходил по комнате, звеня шпорами. — Ну я, батюшка, свою подать плачу, а там, есть ли, нет твой губернатор — меня не пугай им. — Вам… оно, конечно, что, — про себя говорю. Внучка вошла и присела на стул с таким видом, как бы спрашивала: «долго вы ещё тут будете сидеть?» Становой оглянулся и начал прощаться. Он звякал шпорами и, протягивая руку, сгибал её у локтя кренделем. За ним, посмотрев из-под рясы на часы, осторожно поднялся, оправляя волосы, батюшка. Совсем тихо и смущённо привстал с кончика стула и фельдшер. Он поклонился издали барышне, дружелюбно поклонился и пожал руку старушке, пожал руку появившейся в дверях няне и, кашлянув, вышел за другими в сени. Уехал становой, уехал батюшка в своей плетушке, приподняв на прощанье свою мягкую, круглую с большими полями шляпу, а фельдшер пошёл во флигель. Приехал Кирилл Архипович с поля обедать. Поставил лошадь под навес и пошёл было к своему флигелю. Но, увидев вдруг громадный котёл, стоявший десятки лет возле колодца, он остановился, подумал и решил привести в исполнение свою давно задуманную мысль, — поставить котёл под навес. — Все трудитесь? — подошёл к нему фельдшер, наблюдавший некоторое время, как Кирилл Архипович, напрягаясь, катил по двору котёл. — Да вот охота… Который год уж на ветру, да на дожде стоит: ржавеет. — Известно… Да вы куда его? Кирилл Архипович обвёл мутными глазами двор и ткнул пальцем в самый дальний угол навеса. — Ну, давайте вдвоём… И приказчик с фельдшером принялись за котёл. — Кирилл Архипович, ты что это? — крикнула из окна старая барыня. — Да, вот, обедать приехал было. — Обедал? — Да нет, не угодил ещё… Вот уж котёл перва… — Нашёл время!.. Брось… Обедать иди… Там же жнут у тебя… — Сейчас-то обедают, положим… Бросить, что ль уж разве? — Ужо, ужо, — крикнула барыня. Кирилл Архипович бросил на полдороге котёл и пошёл с фельдшером к себе. — Ах, вот, кстати, — вспомнил он. — У меня ведь опять, Алексей Иванович… Как вот жара: подступит, — хоть ты что… Кирилл Архипович показал под ложечку. — Да у вас это всегда — как жара… Посмотреть надо… — Пожалуйста. Ах, вот чего: как же? Овсеца-то надо лошадке дать. Вы вот что: вы идите, а я сейчас… И Кирилл Архипович пошёл к амбару. Так и не дождался его фельдшер. На полдороге Кирилл Архипович опять о чём-то вспомнил, повернул за новым делом, потом забрался на задний двор и, увлёкшись, стал пересматривать валявшееся там разное ржавое старьё: это вот совсем ещё хороший лемех, а это винт совсем новый… И Кирилл Архипович задумался, на что бы употребить его. Когда он попался опять на глаза барыне, она спросила: — А ты ещё не уехал? — Сейчас еду, — ответил Кирилл Архипович. — Кусочек дай какой-нибудь, — заглянул он в своё помещение и, увидев фельдшера, вскрикнул: — Ах, Алексей Иванович… Я ведь и позабыл про вас… Как же теперь? До другого раза, что ли? — Так что ж? Как-нибудь после… — Дел, сами видите, вон сколько… — Дел-то много. Получив ломоть хлеба, Кирилл Архипович побежал к навесу, где стояла его лошадь, взнуздал её и поехал, судорожно подёргивая вожжами и в то же время торопливо пережёвывая откушенный ломоть хлеба. Барыня провожала глазами своего склонившегося на бок приказчика и думала с огорчением, что порядочный он у неё размазня. И в то же время красной ниткой чрез всю деятельность приказчика проходило одно его неотъемлемое качество — честность. — Честный, — прошептала старушка, как неотразимый довод самой себе, — преданный и честный. Да и вижу я его насквозь, а с умным свяжись — и не распутаешься: вон как у Лопатиных, и имение из рук ушло. Кирилл Архипович, приехав с обеда на жнитво, узнал и приятную, и неприятную в то же время для себя новость: на базаре — татар угнали жать по пяти, вместо пятнадцати рублей. Дмитриевские жнецы, сбившись в кучи, вели об этом оживлённый разговор. Виновником упавших цен называли Гаюшинского приказчика Ивана Феногеновича. Оказалось, что Кирилл Архипович погорячился и вдвое дороже нанял жнецов. Сперва, по деликатности, Кирилл Архипович, узнав о пятирублёвой цене, постарался скрыть неприятное впечатление и только заметил: — Ну уж! чьё счастье какое… — но, походив немного, от одних к другим, он сказал: — Того… Сказывать уж хоть не надо барыне… Только расстроится. — Зачем сказывать? — энергично отозвался сытый, плотный парень Михайло. — Известно, кому какое счастье. И словно боясь, как бы это счастье вдруг не повернулось спиной к односельчанам, Михайло закричал: — Ну чего ж стоять? Жать, так жать. Можно и потрудиться: не зря же в самом деле этакие деньги отваливать. У жнецов дружно сверкали серпы, и, описывая по воздуху круги, бабы и мужики складывали горсти уже срезанной ржи, а Кирилл Архипович как сел на сноп у табора, так и сидел, всё думая, как ему быть теперь. Солнце книзу уже пошло, когда показалась вдруг плетушка самой барыни. Наталья Ивановна ехала с внучкой и весело всматривалась в ряды стоявших скирд там, где вчера ещё волновалась густая рожь. Кирилл Архипович совсем раскис и сам перед собой только разводил руками. — Что? — подсел к нему староста. — А ведь неловко, Кирилл Архипович, барыня-то едет… про цену узнает базарную… — То-то узнает… Скажет, что вот я с тобой для миру старались… она ведь сумнительная: а я тут что? — Узнает… На народе, где спрячешь… Я калякал кой с кем… Вот чего… Десятинки три дадите у пчельника, а миру водки ведра два: и Бог с вами и с деньгами, — на помочь повернём дело… Кирилл Архипович ожил. — А пойдут? — спросил он, не смея верить. — А ты… вон они: Трусов, Аношин, Беляков уже снуют по народу: дай срок… Теперь маненько водкой раздразнить их: пойдёт дело… Сейчас же распорядились и стали обносить водкой жнецов. Когда подъехала барыня, дело было уже сделано. Староста, отойдя к агитаторам и поговорив с ними, ласково-деловито повернулся и кивнул приказчику: — Пошли… Отлегло у Кирилла Архиповича от сердца. Пошли — одно слово, да тяжёлое, — двести слишком рублей в кармане останется: ну, это так подарочек к рождению. Кирилл Архипович бросился навстречу к барыне и, судорожно схватившись за борт плетушки, начал было: — Ах, вот чего… — Но лицо его выражало такое мучительное напряжение, что старая барыня тоскливо-испуганно вскрикнула: — Да говори же, говори, батюшка, — что ещё? — Ах, да нет же ничего… Слава Богу всё благополучно. И Кирилл Архипович начал делать гримасы и в то же время кивать головой в сторону кучера: очевидно, ему хотелось, почему-то по секрету от кучера, сообщить барыне новость. Но старуха не понимала: она напряжённо всматривалась в приказчика, смотрела в спину кучера и, потеряв терпение, опять закричала на своего приказчика: — Батюшка ты мой, пожалей старуху: не мучь. — Ах, — вздохнул ещё раз приказчик, — видно уж так… И Кирилл Архипович рассказал, наконец, о том, что крестьяне хотят повернуть всё дело на помочь, вместо денег. Подошли староста и передовые. — Что вот, батюшка, говорит мне приказчик? — наклонилась добродушно и таинственно старушка к старосте. Староста не сразу ответил. Он положил сперва руку на облучок, посмотрел куда-то в сторону и, наконец, уставившись в барыню, ласково-добродушно сказал. — Так надумались мы, Наталья Ивановна, послужить тебе… дело суседское… — Ох, батюшка мой, я уж и не знаю, как благодарить-то… — Ничего, барыня, — задумчиво ответил Аношин, которому пришлось долго толковать с задорным парнем Михайлой, — выжнут безо всякого… — О? — Верно, за водкой посылайте… — Господи, так ведь конечно, — засуетилась старуха. — Вот, вот… Наталья Ивановна торопливо достала бумажник из кармана и, отсчитав деньги, дала их приказчику. — Три ведра, — приказала она. — Довольно двух, — кивнул головой староста. — Три батюшка, три, — настояла барыня. — Ну, спасибо… Народ охотнее будет хвататься… Идти к ним… И староста, а с ним и его свита пошли по рядам. Староста говорил громко, так, чтоб слышала и барыня, и жнецы. — Эй, ребята, жни получше — три ведра барыня жертвует вам… Редкие из жнецов при этом подымались и оглядывались в сторону барыни, большинство же молча, сосредоточенно жали. Перед иными останавливался староста и тихо говорил: — Так ведь чего же станешь делать? Неужели вот так за горло? Вон цена на базаре, слыхали? Опять много ли придёт на человека, если по базарной цене, а тут хоть уважка… а вот по жнивам скотину допустит опять… А главное пристал приказчик: меня, мол, подвели… — Уж ему, конечно, перед барыней неловко… — А нам-то с ним же жить… — Оно, конечно, так… Эх… чего станешь делать? — Так ведь об этом самом и речь… Бабушка и внучка сошли с плетушки на землю, прошли несколько шагов и присели у первого скирда хлеба. Бабушка, щурясь, всё смотрела на ряды жнецов и всё ещё не могла освоиться с мыслью, что двести рублей свалились ей с неба. Она была и довольна, и смущена, и почему-то старалась не смотреть на внучку. Лицо внучки было покорно огорчённое. — Вот, бабушка, ты говорила, что будут лишние деньги — школу построишь… Вот эти деньги отдай… — Да где ж деньги, матушка, когда их нет у меня! — Пришлось бы доставать… — Ну, так доставать ещё… — Ну, вот, когда достанешь, и дай… Глаза старухи смущённо забегали, и она ответила, не смотря на внучку: — Ну, не всё сразу… Достать! И даром жнут, а толку нет. — Зачем же сеять тогда? — Зачем, зачем, — повторяла старуха. — Так всегда, — пренебрежительно сказала внучка и отвернулась. Бабушка молчала. Молчание тянулось долго и было неприятно старухе. Наконец она сказала: — Для вас хлопочу, — всё вам останется… Хоть всё раздайте… — Что ж, отдайте? Я, может, и не доживу ещё до того времени… — Доживёшь, матушка… и в ум войдёшь. — Барыня, — подошёл к ней крестьянин, жавший до сих пор, — я к тебе всё насчёт лесу докучать пришёл. Старуха растерянно опять покосилась на внучку, на крестьянина и спросила: — А что тебе, батюшка? — Да всё вот насчёт лесу… Барыня хорошо знала всю эту историю с лесом: был продан лес, назначен был срок для вывозки его, лес в срок не был весь вывезен, и, согласно печатному ярлыку, крестьянин лишался права на оставшийся лес. — В чём дело? — спросила ещё раз старуха, словно ничего она не знала. Крестьянин должен был рассказать ей подробно всё. — Батюшка мой, — проговорила, выслушав, старая барыня, — а кто же тебе виноват? — Так ведь чего же станешь делать? Не успел. — Так ведь, батюшка мой, молодой-то лесок взялся, — ты его топтать станешь теперь… — Где взялся?.. Когда ему взяться было? — Нет, взялся, батюшка, как сеянный пошёл: сама видела. — Пропадать видно моему лесу, — махнул рукой крестьянин. — Лес, батюшка, теперь не твой. — И деньги отдал, да и лес выходит не мой, — фыркнул крестьянин. — А зачем же ты его не вывез? мне что же полесовщика из-за тебя лишнего держать? Ты ведь знаешь, что мой теперь в поле… — Зачем лишнего? свой лес вывезу, неужели же твой захвачу? — Ты не захватишь, а ведь всякий есть: другой и захватит. Вас тысячу человек: тебе поблажку и всем надо… Я, старуха одинокая, как с вами тогда соображусь, если одного порядка не заведу. — Порядок?! Деньги отдал, а лес опять не мой: уж Бог с ним и с порядком таким. Крестьянин говорил грубо. — Ну что ж, батюшка, ругай меня старуху, — напряжённо тоскливо проговорила барыня. — Кто ругает? Бог с тобой и с твоим лесом, когда так… И водки твоей пить не хочу, — уйду и Бог с тобой. — Вот видишь ты какой: сердце-то у тебя злое… Не хорошо, батюшка, не хорошо… — Ну, ладно: какой есть, такой и есть. Марья! будет жать! — закричал своей жене крестьянин. — Ишь какой! Назло делает, — мотнула раздражённо головой старуха. — Ты что ж меня хочешь на всю деревню срамить? — Бабушка, — вмешалась внучка, — ведь это же, действительно, его лес. — Ну, вот, — сказал крестьянин, — твоя кровь, а моё ж баит. — Да ты что грубишь? — накинулась на него барыня, вдруг вспыхнув. — Чем я грублю? Э, Бог с тобой! Крестьянин не на шутку собрался уезжать. Старуха не знала, что делать: и леса жаль было, и перед внучкой неловко, и перед деревней выходила неприятная история: разнесётся далеко кругом в преувеличенном виде. Едва, едва помирил барыню с крестьянином подоспевший староста и приказчик. Старуха отдала лес. — Ну и ладно, ну и иди, — погнал жать староста получившего свой лес крестьянина. Но старушка ещё долго не могла успокоиться. — Видно сразу нехорошего человека: пришёл бы тихо, смирно, а то вот при народе… Не хорошо… Не хорошо… Старуха я, грех так… Портится народ. — Нынче всякого народу довольно, — философски успокаивал её староста. — Ну, что ж? Бог с ним… А всё-таки скажу: не хорошо… — Известно: где хорошо? Но когда привезли водку и жнецы стали подходить и, выпив, жали старой барыне и её внучке руку, а бабы целовались с ними, — когда очередь дошла до крестьянина, бранившегося со старухой, то Наталья Ивановна весело проговорила: — Ну, давай мириться… — и сама налив стакан, подавая, сказала: — ну, уж пей… Будет: кто старое помянет, тому глаз вон. — Мириться, значит, охота, — поддакнул кто-то из толпы. — Мировая у вас выходит, — сказал другой. — Так ведь я что? — говорил крестьянин, принимая водку и кланяясь, — прости и ты, коли в чём обидел… Мы мужики, чего понимаем? И выпив, крестьянин довольно крякнул. — Ну, вот и помирились, — крикнул весело кто-то из толпы. — Я ведь, батюшка, — объясняла старуха, — не люблю ссориться. Пусть же моё пропадает лучше… Мировая барыни с мужиком, да водка развеселили толпу. — Простая ты у нас, — весело произнёс, подвыпивши, какой-то корявый мужик, — страсть простая! — Против нашей барыни и нет, — покровительственно бросил, уходя, другой. — Ну, вы там: жать! — крикнул кто-то. — Кончать, что ль! — Ай-да! Молодой парень Никанор, тонкий, с чёрными глазами, с петушиным пером в шапке, пожав барышне руку, делился впечатлениями с окружавшими парнями. — Сахарная… — он сделал сладкую мину. — Ишь, дьявол, куда лезет… Тебе бы вот её? — Взял бы! Эх! И Никанор ловко и весело пустился вприсядку. — Жать, жать! — валила толпа. — Бабы, песни! Склонив на бок голову, во главе пёстрой ленты сарафанов, уже заходила в рожь и запевала Авдотья своим звонким до визга голосом хоровую песню. Поют песни жнецы, солнце садится. Задумалась старая барыня и внучка задумалась. Сидят обе у той же скирды и смотрят: бабушка в землю и грызёт своим беззубым ртом соломинку, а внучка — на заходящее солнце, на толпы жнецов, на ту избушку, что стоит там далеко над обрывом реки. Туда бы в эту хижину, в эту мирную идиллию, с книгой в руках забыться от житейской прозы. Забыться и жить, довольствуясь самой скромной долей мыслящего человека. Она раскрыла свою книгу и прочла написанное курсивом: «Высшее счастье в труде». В каком труде? Там, в той хижине, или в борьбе за общую правду? А где правда и где в жизни сознательное место борца? И без этого определённого места все помыслы о добре и правде разве не тот же рычаг Архимеда, без точки опоры, о котором говорил он: «Дайте мне точку опоры и я подыму вам землю». Дайте… Но кто даст? Кто-то едет по дороге: крестьянин подъехал, соскочил с лошади, снял шапку и подошёл к господам. Записку подал из Красных Зорек: зовут барышню кататься на речку. Прочла барышня. И хочется ехать ей и не хочется, а бабушка уговаривает. Ещё подумала и согласилась ехать. — Я с Кириллой домой доеду, поезжай, — говорила, провожая её, бабушка. — Надо ещё домой заехать переодеться. Стоит ли ехать? — Поезжай, поезжай, — твердила бабушка. — Там и ночевать оставайся. Огорчился Никанор, когда по окончании работы пришёл с другими к старой барыне допивать водку и не нашёл возле неё внучки с серыми глазами. — А она-то куда девалась? — спросил он сам себя, разведя руками. — Что? улетела? — спросил его кто-то. — Эх, улетела! Напьюсь с горя. Все смеялись и Никанор смеялся, и кто не мог допить, подавал ему и говорил: — Ну что ж, допивай? — А что? Выпью! И Никанор пил. Его добрые, красивые глаза в это мгновение широко-широко раскрывались. И больнее в сердце щемил недосягаемый для него образ барышни. Потом туманнее стало в голове, отшибло память, и забыл Никанор, о чём болело сердце, но всё пил и пил, потому что всё подносили. — А вы, будет… Что в самом деле? Опоите человека. Парни смеялись. — Ну вот ещё? Опоишь его, быка этакого. Уже стемнело, когда потянулись пьяные жнецы домой. Там далеко потухал запад, темнело, и при самой земле только разливался красноватый отблеск, а пьяные песни долго ещё неслись и замирали в пустевшем поле. Никанора, без чувств, уложили в телегу, и ехал он, заваленный одеждой пьяных помочан, забытый всеми. Привезли в деревню только труп его: платьем ли завалили, опился ли — так и не знали. Наталья Ивановна ничего не знала о том, что на её помочи опился человек, и довольная поехала с своим приказчиком домой в его тряской плетушке. — Ох, батюшка, растряс совсем, — говорила она, вылезая из экипажа, когда приехали домой. — Маша, чай готов? — Ну, а я пойду обедать, — заявил приказчик. — Как обедать? И узнав, что Кирилл Архипович так и не обедал, барыня совсем умилилась: — Ну уж, батюшка, прости Христа ради: досталось тебе сегодня. В голосе ли барыни что было, чувствительный ли уж такой от природы был Кирилл Архипович, но он быстро, горячо произнёс: — Что вы, что вы, матушка Наталья Ивановна, я для вас не то что не обедать, я для вас… тоись так хочу послужить… так… одним словом, как отцы наши вам служили. Старушка расстроилась, и слёзы сверкнули на её усталых глазах. — Спасибо, батюшка мой, спасибо тебе… Вижу я твою службу и усердие… Дай Бог и тебе, батюшка, всего. Напилась Наталья Ивановна чаю, — внучек давно уже напился, — убрала чайницу, сахар и хлеб, заглянула к внуку и, увидев его на кроватке, а няню возле, сказала: «ну спи, спи, батюшка. Господь с тобой», притворила дверь и пошла в свою комнату, всю уставленную образами. Горят лампадки и переливаются в них лучи, играют в ярких золотых ризах образов и дальше заглядывают в тот тёмный угол, где на широкой двуспальной кровати лежит старая барыня, теперь раздетая и готовая ко сну, лежит и смотрит своими усталыми глазами в потолок. Старушечьи мысли о смерти бродят в голове и мешаются с разными мелочами текущей жизни: хозяйством, посевом, внучатами… Скоро, скоро так же будет она лежать уже без мыслей и слов: будет загадочно и строго смотреть её тёмное лицо, а душа улетит к Тому, пред Кем все равны, пред Кем одни души человеческие!.. И век вечный всё-то все вместе там, пред Его престолом. «А здесь, — думает старушка, — вот как миг один и жизнь-то, а врозь — иная всякому доля… Век вечный вместе, — сладко засыпают её мысли, — а жизнь-то врозь». И вздыхает и спит уже старушка. Устало повернулось её лицо к лампадкам, и бегают тени по этому бледному, неподвижному, в чепчике, расширенному книзу лицу. Уложила няня спать Петю. Тихо в комнатке. Пузатый комод с медными ручками в одном углу, кресло и рабочий стол в другом, две кровати. На стене, рядом с образами в серых искристых рамках две картинки. На одной на коленях стоит молодая монахиня, и перед ней Господь раскрыл Своё сердце. Горит сердце в огне и страшно тянет к нему сложенные руки монахиня. А на другой картинке в гробу уж монахиня, и ангел на крыльях уносит в звёздное небо её спелёнутую душу. Лежит Петя, обняв свою куклу, безобразного Ваньку, и ждёт, когда сон закроет ему глазки. Маша заглянула. Закрыл было и опять открыл Петя глазки. Тихо мурлычет няня: У-у-летел орёл домой, Село солнце за горой. — Няня, расскажи про монашку. Няня нехотя прерывает песню. — Ну, видишь монашка… Вот Господь перед ней. Видишь, от грехов сердце горит Его: кажет монашке, а ей жаль. А вот тут уж умерла монашка… Ничего уж ей не надо… Душу вот, видишь, ангел несёт. — Куда? — В небо… К Господу Богу своему. Смотрит Петя внимательно, и смущает его контраст размеров большой монахини в гробу и её маленькой спелёнутой души в руках ангела. — Она на небе уже маленькая будет? — Видишь вот. — А ходить она умеет? — Зачем ей ходить? Ангелы на руках носить её станут. — И меня будут так носить? — Заслужишь и тебя. — И Ваньку? — Ванька кукла. Ванька пропадёт. — Пропадёт? А бабушка пропадёт? — Бабушка умрёт. — А собака умрёт или пропадёт? — Пропадёт. — А кроватка? — Пропадёт. — А сапожки? — Пропадут. — А сабля? — Тоже пропадёт. Петя растерянно водит глазами: всё то, что любил он — всё пропадёт. И Петя робко говорит: — Няня, я тоже пусть пропаду… — О, глупый какой! Спи… Вздохнул Петя и покорно смотрит на своего друга Ваньку, на его разбитую голову. Глазки совсем слипаются и думает он: «Старый стал мой Ванька: скоро уж он пропадёт». И опять тихо и монотонно поёт няня: У-у-летел орёл домой, Село солнце за горой. Стемнело совсем. Разлился мрак и напоил воздух ароматом полей и старого сада. Во мраке мелькают огоньки усадьбы и кажутся они в волнах тёмной ночи огнями какого-то безмятежно плывущего корабля. Молодой кучер Листрат, заброшенный судьбой далеко от своей деревни, сидит у ворот конюшни и тихо поёт городскую песню о том, что покинул он свой отчий дом, и только собачка верная воет у ворот, да ворон на крыше кричит. Раздастся голос по лесам: Заноет сердце, загрустит, Только меня не будет там. И щемящей тоской хватает песня за сердце. Мягкий баритон певца замирает в тёмной деревенской ночи, замирает боль по какой-то иной неизвестной жизни. Молодая Марья стоит у дверей крыльца, едва видно её светлое платье, и слушает раздумчиво сладкую песню Листрата. Луна взошла. Уснул Петя, а тут же на другой кровати возле него улеглась и няня. Потушила свечку и в узорное окно смотрит к ней светлая лунная ночь. Сколько лет прошло — всё та же она, эта голубая ночь. Всегда и смолоду она строга была и в мыслях не держала: но молода, красива была. О-ох, и вспомнить страшно! Не ждала, не чаяла… Спит не спит, открыла глаза и замерла: стоит над её кроватью барин. Ох, чего он хочет?! В одной рубахе она… А муж? а барыня молодая услышит? а грех? И замерла… Хотела крикнуть. Обнять хотела, коснуться не посмела. Ушёл барин, и осталась она одна с своим грехом. Куда уйдёшь от него? И жутко, и крестится на образа. Стыдно! давно забыть бы надо, старуха: в могиле вечным сном спит барин… О-ох, как-то ему там? Что-то ей будет?! Какими глазами придётся на барыню свою смотреть?! А хуже всего, что и до сих пор на духу так и не покаялась. В монастырь бы… довести до пути Петю и туда, в келейку, дни и ночи на коленях замаливать свой тяжкий грех пред людьми и Богом, пред мужем и барыней. Тухнут огни в усадьбе. Кучер прошёл к лошадям в конюшню, наслушалась и Маша песен и спит в коридоре, подбросив под себя какую-то свитку. Только у приказчика ещё горит в окне огонёк. Лысая голова его громадным пятном обрисовалась на стене, и выводит он буква за буквой письмо к сыну, ученику фельдшерской школы. «Любезный наш сын, Степан Кириллович! Во первых строках нашего письма объявляем вам, что вы подлец. Сказывали мне добрые люди, что вы цигарки курите и водку пьёте и даже в пьяном состоянии видели вас на улице. Я самоучкой грамоту произошёл и того со мной не было, а на ваше ученье я последние деньги убиваю. А мои деньги трудовые и про чёрный день ничего не прикоплено и, не дай Бог, помрёт наша барыня, должен я поэтому из-за вас нужду принять великую. А, впрочем, посылаю вам моё родительское благословение, навеки нерушимое. И ещё посылаю вам десять рублей деньгами, чтобы вы их не мотали, а меня старика пожалели бы. И ещё вам кланяется…» Шла целая страница поклонов от всех. Уже потухли все редкие звёзды на бледном небе. Только одна упорная словно увязалась за луной и смотрит, смотрит на неё и следует неотлучно за ней. Но бледнеет и луна и тает и её яркая спутница в пустыне светлеющего неба. Кончил наконец и Кирилл Архипович своё письмо и смотрит тупо, уныло поверх своих громадных очков в окно в пустой, охваченный сном рассвета, неподвижный двор усадьбы старой барыни Ярыщевой… 1908 Не пропустите: • Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Гений (рассказ) • Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Вальнек-Вальновский (рассказ) • Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Дворец Дима (рассказ) • Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Ицка и Давыдка (рассказ) • Николай Георгиевич Гарин-Михайловский. Ревекка (рассказ) Ссылка на эту страницу: |
|
||
©Кроссворд-Кафе 2002-2024 |
dilet@narod.ru |