| |||
Максим Горький. В степи • Все авторы -> Максим Горький. Максим Горький. В степи Мы вышли из Перекопа в самом сквернейшем настроении духа -- голодные, как волки, и злые на весь мир. В продолжение половины суток мы безуспешно употребляли в дело все наши таланты и усилия для того, чтобы украсть или заработать что-нибудь, и, когда убедились наконец, что ни то, ни другое нам не удастся, решили идти дальше. Куда? Вообще -- дальше. Мы готовы были пойти и во всех отношениях дальше по той жизненной тропе, по которой давно уже шли, -- это было молча решено каждым из нас и ясно сверкало в угрюмом блеске наших голодных глаз. Нас трое; мы все недавно познакомились, столкнувшись друг с другом в Херсоне, в кабачке на берегу Днепра. Один -- солдат железнодорожного батальона, потом -- якобы -- дорожный мастер, рыжий и мускулистый человек, с холодными, серыми глазами; он умел говорить по-немецки и обладал очень подробным знанием тюремной жизни. Наш брат не любит много говорить о своем прошлом, всегда имея на это более или менее основательные причины, и потому все мы верили друг другу по крайней мере наружно верили, ибо внутренне каждый из нас и сам-то себе плохо верил. Когда второй наш товарищ, сухонький и маленький человечек с тонкими губами, всегда скептически поджатыми, говорил о себе, что он бывший студент Московского университета, -- я и солдат принимали это за факт. В сущности, нам было решительно все равно, был ли он когда-то студентом, сыщиком или вором, -- важно было лишь то, что в момент нашего знакомства он был равен нам: голодал, пользовался особым вниманием полиции в городах и подозрительным отношением мужиков в деревнях, ненавидел и ту и других ненавистью загнанного, голодного зверя, мечтал об универсальной мести всем и всему, -- одним словом, и по своему положению среди царей природы и владык жизни, и по настроению -- был нашего поля ягода. Третий был я. По скромности, со времен младых ногтей моих присущей мне, я ни слова не скажу о моих достоинствах и, не желая показаться вам наивным, умолчу о своих недостатках. Но, пожалуй, в виде материала для моей характеристики, я скажу, что всегда считал себя лучше других и успешно продолжаю заниматься этим до сего дня. Итак, мы вышли из Перекопа и шли дальше, имея в виду чабанов, у которых всегда можно попросить хлеба и которые очень редко отказывают в этом прохожим людям. Я шел рядом с солдатом, "студент" шагал сзади нас. На плечах у него висело нечто, напоминавшее пиджак; на голове- острой, угловатой и гладко остриженной -- покоился остаток широкополой шляпы; серые брюки в разноцветных заплатах обтягивали его ножки, а к ступням он пристроил веревочками, свитыми из подкладки его костюма, найденное на дороге голенище сапога, назвал это сооружение сандалиями и шагал молча, поднимая много пыли и поблескивая зеленоватыми маленькими глазками. Солдат был одет в красную кумачовую рубаху, которую, по его словам, он "собственноручно" приобрел в Херсоне; сверх рубахи на нем был еще теплый ватный жилет; на голове, по воинскому уставу -- "с заломом верхнего круга на правую бровь", -- надета была солдатская фуражка неопределенного цвета; на ногах болтались широкие чумацкие шаровары. Он был бос. Я тоже был одет и бос. Вокруг нас во все стороны богатырским размахом распростерлась степь и, покрытая синим знойным куполом безоблачного неба, лежала, как громадное, круглое, черное блюдо. Серая, пыльная дорога резала ее широкой полосой и жгла нам ноги. Местами попадались щетинистые полосы сжатого хлеба, имевшие странное сходство с давно не бритыми щеками солдата. Солдат шел и пел сиповатым басом: -- ...И святое воскресение твое поем и хва-алим... Во время своей службы он был чем-то вроде дьячка батальонной церкви, знал бесчисленное множество тропарей, ирмосов и кондаков, знанием которых и злоупотреблял каждый раз, когда беседа наша почему-либо не вязалась. Впереди, на горизонте, росли какие-то фигуры мягких очертаний и ласковых оттенков от лилового до нежно-розового. -- Очевидно, это и есть Крымские горы, -- сказал "студент". -- Горы? -- воскликнул солдат, -- больно рано, друг, увидал ты их. Это... облака. Видишь, какие -- точно клюквенный кисель с молоком... Я заметил, что было бы в высшей степени приятно, если бы облака и в самом деле состояли из киселя. -- Ах, дьявол! -- выругался солдат, сплевывая. -- Хоть бы одна живая душа попалась! Никого... Приходится, как медведям зимой, собственные лапы сосать... -- Я говорил, что надо было к заселенным местам двигаться, поучительно заявил "студент"... -- Ты говорил! -- возмутился солдат. -- На то ты и ученый, чтобы говорить. Какие тут заселенные места? Черт их знает, где они! "Студент" замолчал, поджав губы. Солнце садилось, облака на горизонте играли разнообразными, неуловимыми словом красками. Пахло землей и солью. И от этого сухого, вкусного запаха наши аппетиты еще более усиливались. В желудках сосало. Это было странное и неприятное ощущение: казалось, что из всех мускулов тела соки медленно вытекают куда-то, испаряются, и мускулы теряют свою живую гибкость. Ощущение колющей сухости наполняло полость рта и глотку, в голове мутилось, а перед глазами мелькали темные пятна. Иногда они принимали вид дымящихся кусков мяса, караваев хлеба; воспоминание снабжало эти "виденья былого, виденья немые" свойственными им запахами, и тогда в желудке точно нож повертывался. Мы все-таки шли, делясь друг с другом описанием наших ощущений, зорко посматривая по сторонам -- не видать ли где-либо отары овец, и слушая -- не раздастся ли резкий скрип арбы татарина, везущего фрукты на Армянский базар. Но степь была пуста, безмолвна. Накануне этого тяжелого дня мы втроем съели четыре фунта ржаного хлеба и штук пять арбузов, а прошли около сорока верст -- расход не по приходу! Заснув на базарной площади Перекопа, мы проснулись от голода. "Студент" справедливо советовал нам не ложиться спать, а в течение ночи заняться... но в порядочном обществе не принято вслух говорить о проектах нарушения права собственности, я молчу. Я хочу быть только правдивым, не в моих интересах быть грубым. Я знаю, что люди становятся все мягче душой в наши высококультурные дни и даже, когда берут за глотку своего ближнего с явной целью удушить его, -- стараются сделать это с возможной любезностью и соблюдением всех приличий, уместных в данном случае. Опыт собственной моей глотки заставляет меня отметить этот прогресс нравов, и я с приятным чувством уверенности подтверждаю, что все развивается и совершенствуется на этом свете. В частности, этот замечательный процесс веско подтверждается ежегодным ростом тюрем, кабаков и домов терпимости... Так, глотая голодную слюну и стараясь дружеской беседой подавить боли в желудках, мы шли пустынной, безмолвной степью, в красноватых лучах заката; пред нами солнце тихо опускалось в мягкие облака, щедро окрашенные его лучами, а сзади нас и с боков голубоватая мгла, поднимаясь со степи в небо, суживала неприветливые горизонты. -- Собирайте, братцы, материал для костра. -- сказал солдат, поднимая с дороги какую-то чурбашку. -- Придется ночевать в степи -- роса! Кизяки, всякий прут -- все бери! Мы разошлись по сторонам дороги, собирая сухой бурьян и все, что могло гореть. Каждый раз, когда приходилось наклоняться к земле, в теле возникало страстное желание упасть и есть землю, черную, жирную, много есть, есть до изнеможения, потом -- заснуть. Хоть навсегда заснуть, только бы есть, жевать и чувствовать, как теплая и густая кашица изо рта медленно опускается по ссохшемуся пищеводу в желудок, горящий от желания впитать в себя что-либо. -- Хоть бы коренья какие-нибудь найти... -- вздохнул солдат. -- Есть этакие съедобные коренья... Но в черной вспаханной земле не было никаких кореньев. Южная ночь наступала быстро, и еще не успел угаснуть последний луч солнца, как уже в темно-синем небе заблестели звезды, а вокруг нас все плотнее сливались тени, суживая бесконечную гладь степи... -- Братцы, -- вполголоса сказал "студент", -- там влево человек лежит... -- Человек? -- усомнился солдат. -- А чего ему там лежать? -- Иди и спроси. Наверное, у него есть хлеб, коли он расположился в степи. Солдат посмотрел в сторону, где лежал человек, и решительно сплюнул. -- Идем к нему! Только зеленые, острые глаза "студента" могли разобрать, что темная куча, возвышавшаяся саженях в пятидесяти влево от дороги. -- человек. Мы шли к нему, быстро шагая по комьям пашни, и чувствовали, как зародившаяся в нас надежда на еду обостряет боли голода. Мы были уже близко -- человек не двигался. -- А может, это не человек, -- угрюмо выразил солдат общую всем мысль. Но наше сомнение рассеялось в тот же момент, ибо куча на земле вдруг зашевелилась, выросла, и мы увидали, что это- самый настоящий, живой человек, он стоял на коленях, простирая к нам руку, и говорил глухим и дрожащим голосом: -- Не подходи, -- застрелю! В мутном воздухе раздался сухой, краткий щелчок. Мы остановились, как по команде, и несколько секунд молчали, ошеломленные нелюбезной встречей. -- Вот так мер-рзавец! -- выразительно пробормотал солдат. -- Н-да, -- задумчиво сказал "студент". -- С револьвером ходит... видно, икряная рыба... -- Эй! -- крикнул солдат, очевидно решив что-то. Человек, не изменяя позы, молчал. -- Эй, ты! Мы не тронем тебя, -- дай нам только хлеба -- есть? Дай, брат, Христа ради!.. Будь ты, анафема, проклят! Последние слова солдат произнес себе в усы. Человек молчал. -- Слышишь? -- с дрожью злобы и отчаяния снова заговорил солдат. -- Дай, мол, хлеба! Мы не подойдем к тебе... брось нам его... -- Ладно, -- кратко сказал человек. Он мог бы сказать нам "дорогие братья мои!" -- и, если б он влил в эти три слова все самые святые и чистые чувства, они не возбудили бы нас так и не очеловечили бы настолько, как это глухое краткое "ладно"! -- Ты не бойся нас, добрый человек, -- мягко улыбаясь, заговорил солдат, хотя человек не мог видеть его улыбки, ибо был отделен от нас расстоянием по крайней мере в двадцать шагов. -- Мы люди смирные, -- идем из России в Кубань... подшиблись деньгой в дороге, все с себя проели, -- а теперь вот уж вторые сутки не жрамши... -- Держи! -- сказал добрый человек, взмахнув рукой в воздухе. Черный кусок мелькнул и упал неподалеку от нас на пашню. "Студент" бросился за ним. -- Еще держи! Больше нет... Когда "студент" собрал эту оригинальную подачку, оказалось, что мы имеем фунта четыре пшеничного черствого хлеба. Он был вывалян в земле и очень черств. Черствый хлеб сытнее мягкого: в нем меньше влаги. -- Так... и так... и так! -- сосредоточенно распределял солдат куски. Стой... не ровно! У тебя, ученый, надо ущипнуть кусочек, а то ему мало... "Студент" беспрекословно подчинился утрате кусочка хлеба золотников в пять весом; я получил его, положил в рот. И стал жевать, медленно жевать, едва сдерживая судорожное движение челюстей, готовых искрошить камень. Мне доставляло острое наслаждение чувствовать судороги пищевода и понемножку, капельками удовлетворять его. Глоток за глотком, теплые, неописуемо вкусные, проникали в желудок и, казалось, тотчас же превращались в кровь и мозг. Радость, -- такая странная, тихая и оживляющая радость, грела сердце по мере того, как наполнялся желудок. Я позабыл о проклятых днях хронического голода, позабыл о моих товарищах, погруженный в наслаждение ощущениями, которые я переживал. Но когда я сбросил с ладони в рот последние крошки хлеба, то почувствовал, что смертельно хочу есть. -- У него, анафемы, сало там еще осталось или мясо какое-то... -- ворчал солдат, сидя на земле против меня и потирая руками желудок. -- Наверное, потому хлеб имел запах мяса... Да и хлеб, наверно, остался, -- сказал "студент" и тихонько добавил: -- Если бы не револьвер... -- Кто он такой? -- Видно, наш брат Исакий... -- Собака! -- решил солдат. Мы сидели тесной группой, посматривая туда, где сидел наш благодетель с револьвером. Оттуда до нас не доносилось ни звука, ни признака жизни. Ночь собирала вокруг свои темные силы. Мертвенно-тихо было в степи, мы слышали дыхание друг друга. Иногда где-то раздавался меланхолический свист суслика... Звезды, живые цветы неба, горели над нами... Мы хотели есть. С гордостью говорю -- я был не хуже и не лучше моих случайных товарищей в эту несколько странную ночь. Я предложил им встать и идти на этого человека. Не нужно трогать его, но мы съедим все, что найдем. Он будет стрелять, -- пускай! Из троих попадет только в одного, -- если попадет; а если и попадет, так едва ли револьверная пуля убьет насмерть. -- Идем! -- сказал солдат, вскочив на ноги. "Студент" поднялся медленнее его. И мы пошли, почти побежали. "Студент" держался сзади нас. -- Товарищ! -- укоризненно крикнул ему солдат. Навстречу нам неслось глухое бормотанье и резкий звук щелкающего курка. Вот сверкнул огонь, раздался сухой звук выстрела. -- Мимо! -- радостно крикнул солдат, одним прыжком достигая человека. Ну, дьявол, я ж тебе теперь задам... "Студент" бросился к котомке. А "дьявол" упал с колен на спину и, разметав руки, хрипел... -- Что за черт! -- изумился солдат, уже поднявший ногу, чтобы дать пинка этому человеку. -- Неужто он в себя ахнул? Ты! Что ты? Эй! Застрелился, что ли? -- И мясо, и какие-то лепешки, и хлеб... много, братцы! -- раздался ликующий голос "студента". -- Ну, черт с тобой, издыхай... Едим! -- крикнул солдат. Я вынул револьвер из руки человека, который уже перестал хрипеть и лежал теперь неподвижно. В барабане был еще один патрон. Мы снова ели, ели молча. Человек лежал и тоже молчал, не двигая ни одним членом. Мы не обращали на него внимания. -- Неужто, братцы родные, вы это только из-за хлеба? -- вдруг раздался хриплый и дрожащий голос. Мы все вздрогнули. "Студент" даже поперхнулся и, согнувшись к земле, стал кашлять. Солдат, прожевав кусок, начал ругаться. -- Собачья ты душа, чтоб те треснуть, как сухой колоде! Шкуру, что ли, мы с тебя сдерем? На кой она нам нужна? Дурье твое рыло, поганый дух! На-ко! -- вооружился и палит в людей! Анафема ты... Он ругался и ел, отчего ругань его теряла выразительность и силу... -- Погоди, вот мы поедим, так рассчитаемся с тобой, -- зловеще пообещал "студент". Тогда в тишине ночи раздались воющие рыдания, испугавшие нас. -- Братцы... разве я знал? Стрелял... потому что боюсь. Иду из Нового Афона... в Смоленскую губернию... господи! Лихорадка смаяла... как солнце зайдет -- беда моя! От лихорадки и с Афона ушел... столярил там... столяр я... Дома жена... две девочки... три года четвертый не видал их... братцы! Всё ешьте... -- Съедим, не проси, -- сказал "студент". -- Господи боже! кабы я знал, что вы мирные, хорошие люди... разве бы я стал стрелять? А тут, братцы, степь, ночь... виноват я? Он говорил и плакал, вернее -- издавал дрожащий, пугливый вой. -- Вот скулит! -- презрительно сказал солдат. -- У него должны быть деньги с собой, -- заявил "студент". Солдат прищурил глаза, посмотрел на него и усмехнулся. -- А ты -- догадливый... Вот что, давайте-ка костер запалим, да и спать... -- А он? -- осведомился "студент". -- А черт с ним! Жарить нам его, что ли? -- Следовало бы, -- сказал "студент", качнув своей острой головой. Мы сходили за набранными нами материалами, которые бросили там, где остановил нас столяр своим окриком, принесли их и скоро сидели вокруг костра. Он тихо теплился в безветренную ночь, освещая маленькое пространство, занятое нами. Нас клонило ко сну, хотя мы все-таки могли бы еще раз поужинать. -- Братцы! -- окликнул столяр. Он лежал в трех шагах от нас, и порой мне казалось, что он что-то шепчет. -- Да? -- сказал солдат. -- Можно мне к вам... к огню? Смерть моя приходит... кости ломит!.. Господи! не дойду я, видно, домой-то... -- Ползи сюда, -- разрешил "студент". Столяр медленно, точно боясь потерять руку или ногу, подвинулся по земле к костру. Это был высокий, страшно исхудавший человек; все на нем как-то болталось, большие, мутные глаза отражали снедавшую его боль. Искривленное лицо было костляво и даже при освещении костра имело какой-то желтовато-землистый мертвенный цвет. Он весь дрожал, возбуждая презрительную жалость. Протянув к огню длинные, худые руки, он потирал костлявые пальцы, суставы их гнулись вяло, медленно. В конце концов на него было противно смотреть. -- Что же ты это -- в таком виде -- пешком идешь? -- скуп, что-ли? угрюмо спросил солдат. -- Посоветовали мне... не езди, говорят, по воде... а иди Крымом, воздух, говорят. А я вот не могу идти... помираю, братцы! Помру один в степи... птицы расклюют, и не узнает никто... Жена... дочки будут ждать написал я им... а мои кости дожди будут степные мыть... Господи, господи! Он завыл тоскливым воем раненого волка. -- О, дьявол! -- взбесился солдат, вскочив на ноги. -- Чего ты скулишь? Что ты не даешь покоя людям? Издыхаешь? Ну, издыхай, да молчи... -- Ляжемте спать, -- сказал я. -- А ты, коли хочешь быть у огня, так не вой, в самом деле... -- Слышал? -- свирепо сказал солдат. -- Ну, и понимай. Ты думаешь, мы возиться с тобой будем за то, что ты в нас хлебом швырял да пули пускал? Кислый черт! Другие бы, -- тьфу!.. Солдат замолчал и вытянулся на земле. "Студент" уже лежал. Я тоже лег. Напуганный столяр съежился в комок и, подвинувшись к огню, молча стал смотреть на него. Я слышал, как стучали его зубы. "Студент" лег слева и, кажется, сразу заснул, свернувшись в комок. Солдат, заложив руки под голову, смотрел в небо. -- Экая ночь, а? Звезд сколько... -- обратился он ко мне. -- Небо-то одеяло, а не небо. Люблю я, друг, эту бродяжную жизнь. Оно и холодно и голодно, но свободно уж очень... Нет над тобой никакого начальства... Хоть голову себе откуси -- никто тебе слова не скажет. Наголодался я за эти дни, назлился... а вот теперь лежу, смотрю в небо... Звезды мигают мне: ничего, Лакутин, ходи, знай, по земле и никому не поддавайся... И на сердце хорошо... А ты, -- как тебя? эй, столяр! Ты не сердись на меня и ничего не бойся... Что мы хлеб твой съели, это ничего: у тебя был хлеб, а у нас не было, мы твой и съели... А ты, дикий человек, пули пускаешь... Неужто ты не понимаешь, что пулей вред человеку можно сделать? Очень я на тебя давеча рассердился, и, ежели бы ты не упал, вздул бы я тебя, брат, за твою дерзость. А насчет хлеба -- дойдешь ты завтра до Перекопа и купишь там, деньги у тебя есть, конечно... Давно ты схватил лихорадку-то? Долго еще в моих ушах гудел бас солдата и дрожащий голос больного столяра. Ночь -- темная, почти черная -- спускалась все ниже на землю, и в грудь лился свежий, сочный воздух. От костра исходил ровный свет и живительное тепло... Глаза слипались. * * * -- Вставай! Живо! Идем! Я с испугом открыл глаза и быстро вскочил на ноги, чему помог солдат, сильно дернув меня с земли за руку. -- Ну, живо! Шагай! Лицо у него было сурово и тревожно. Я оглянулся вокруг. Всходило солнце, уже розовый луч его лежал на неподвижном, синем лице столяра. Рот у него был открыт, глаза далеко вышли из впадин и смотрели стеклянным взглядом, выражая ужас. Одежда на его груди вся изорвана, он лежал в неестественно изломанной позе. "Студента" не было. -- Ну, загляделся! Иди, говорю! -- внушительно сказал солдат, таща меня за руку. -- Он умер? -- спросил я, вздрагивая от утренней свежести. -- Конечно. И тебя удушить, так ты умрешь, -- объяснил солдат. -- Его -- "студент"? -- воскликнул я. -- Ну, а кто же? Ты, может? А то я? Вот те и ученый... Ловко управился с человеком... и товарищей своих в рюху всадил. Знай я это, я бы вчера этого "студента" убил. Убил бы с одного разу. Трах его кулаком в висок... и нет на свете одного мерзавца! Ведь что он сделал, ты понимаешь? Теперь мы должны так идти, чтобы ни один глаз человеческий не видал нас в степи. Понял? Потому -- столяра сегодня найдут и увидят -- удушен и ограблен. И будут смотреть за нашим братом... откуда идешь, где ночевал? Хотя при нас с тобой и нет ничего... а револьвер-то его у меня за пазухой! Штука! -- Ты его брось, -- посоветовал я солдату. -- Бросить? -- задумчиво сказал он. -- Вещь-то ценная... А может, нас и не словят еще?.. Нет, я не брошу... кто знает, что у столяра оружие было? Не брошу... Он рубля три стоит. Пуля в нем есть... эхма! Как бы эту я самую пулю милому товарищу нашему в ухо выпустил! Сколько он, собака, денег огреб, -- а? Анафема! -- Вот те и дочки столяровы... -- сказал я. -- Дочки? Какие? А, у этого. Ну, они вырастут, замуж-то не за нас выйдут, об них и разговору нет... Идем, брат, скорее... Куда нам идти? -- Я не знаю... Все равно. -- И я не знаю, и знаю, что все равно. Идем вправо: там должно море быть. Мы пошли вправо. Я обернулся назад. Далеко от нас в степи возвышался темный бугорок, а над ним сияло солнце. -- Смотришь, не воскрес ли? Не бойся, догонять нас не встанет... Ученый-то, видно, со сноровкой парень, основательно управился... Ну, и товарищ! Здорово он нас всадил! Эх, брат! Портятся люди, из года в год все больше портятся! -- печально сказал солдат. Степь, безмолвная и пустынная, вся залитая ярким солнцем утра, развертывалась вокруг нас, сливаясь на горизонте с небом, таким ясным, ласковым и щедрым светом, что всякое черное и несправедливое дело казалось невозможным среди великого простора этой свободной равнины, покрытой голубым куполом небес. -- А жрать-то хочется, брат! -- сказал мой товарищ, свертывая папироску. -- Чего мы сегодня поедим, и где, и как? Задача! * * * На этом рассказчик -- мой сосед по больничной койке -- кончил свою повесть, сказав мне: -- Вот и все. Я очень подружился с этим солдатом, мы с ним вместе дошли до Карсской области. Это был добрый и опытный малый, типичный бродяга. Я уважал его. До самой Малой Азии шли мы вместе, а там потеряли друг друга... -- Вы вспоминаете иногда о столяре? -- спросил я. -- Как видите или -- как слышали... -- И... ничего? Он засмеялся. -- А что я должен чувствовать при этом? Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной... И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково -- скоты. Не пропустите: • Максим Горький. Фарфоровая свинья (рассказ) • Максим Горький. Ярмарка в Голтве (очерк) • Максим Горький. Товарищи (рассказ) • Максим Горький. Ванька Мазин (рассказ) • Максим Горький. Зазубрина (рассказ) Ссылка на эту страницу: |
|
||
©Кроссворд-Кафе 2002-2024 |
dilet@narod.ru |