Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Новости

Максим Горький. Исключительный факт


Все авторы -> Максим Горький.

Максим Горький.
Исключительный факт

Николай Петрович Дудочка считал себя философом, и это обстоятельство было одной из причин его воскресных прогулок по кладбищу. Он знал троих философов, выработавших себе некоторые особенности: Бенедикт Спиноза любил наблюдать жизнь и нравы пауков и весело смеялся, когда они пожирали друг друга; аккуратность Иммануила Канта служила лучшим средством для проверки часов кенигсбергских обывателей; а товарищ Николая Петровича -- Акакий Двоеточие, землемер по профессии, но по призванию тоже философ, всякий раз, когда говорил о чём-нибудь мудром и высоком, задумчиво дёргал себя за левое ухо и во время пауз глубокомысленно высовывал кончик языка, чем как бы дразнил и слушателя, и те вопросы, о которых говорил.


Николай Петрович тоже приобрёл себе особенность -- прогулки по кладбищу в воскресенья от двенадцати часов утра до трёх дня.


Случилось это так: однажды он, не зная на что бы убить свободное время, пошёл гулять по городу и незаметно для себя, увлечённый своими думами, очутился на ниве мёртвых.


Это было весной. Кустарники и деревья, густо покрывавшие старое, тесно засеянное могилами кладбище, только что оделись в пышные свежие одежды; их гибкие ветви ласково осеняли камни памятников и поросшие шёлковой зеленью холмы; солнце сияло так молодо и ясно... а когда над могилами проносился лёгкий и душистый весенний ветер, трава и листья меланхолично вздыхали, точно сожалея о тех, что лежат в земле и никогда уж больше, никогда не увидят весны и не послушают её музыки. Тяжёлые памятники, теряясь в зелени, смотрели из неё так хмуро и сосредоточенно и, казалось, были недовольны тем, что эта весёлая весна не оставляет в покое и кладбище, отнимая у них ту солидную важность и тоскливую красоту, которая так полна осенью гармонии с голыми сучьями дерев, жёлтым листом, опавшим на землю, и с серым, печальным небом. Теперь все они лишились цельности, и это весеннее, яркое небо, и весёлая зелень, и рой бабочек, порхающих повсюду, всё, что принесла с собой весна, -- отталкивает их на задний план, тушует собой и как-то обворовывает их.


Николай Петрович ходил по кладбищу и думал о равнодушии природы, о жалкой участи людей, о вечном покое смерти и обо всём, что вызывает в уме вид массы могил, облитых живыми лучами весеннего солнца. Ему понравилось это печальное место; оно так сильно волновало мысли и заставляло так грустно и глубоко задумываться; понравился ему и самый характер дум, и, наконец, он сам себе понравился, как человек, умеющий подумать о жизни и притом думающий совершенно в духе времени.


Он не любил читать, но пессимизм, тот, что встречается в обыденной жизни, по большей части надутый или рисующийся, редко умный и искренний и никогда философский, -- был знаком ему и нравился своим фрондёрством.


Покойный Акакий Двоеточие говорил ему, что пессимизм -- это единственная умная теория в свете и что всяк, кто не пессимист, -- трус и идиот: "Ты, братец мой, вникни только: всю жизнь насмарку! понимаешь? Всю жизнь! Вот что такое пессимизм!


Самый, братец ты мой, высокий скачок человеческого ума, ибо дальше отрицания жизни никуда не пойдёшь. А коли там разные эти говорят, что, дескать, все должны жить для жизни, плюнь им в рожу! Никакого, братец мой, толку из этой жизни но может быть; я, Акакий Двоеточие, в том тебе порука! Выпьем-ка ещё!.." Они выпивали, -- и бедняга Акакий допился, наконец, до белой горячки, чем закончил свою жизненную карьеру и дал лишний предлог своему товарищу чаще посещать кладбище.


Потом он уже настолько привык, что то воскресенье, в которое почему-либо ему не удавалось совершить своей прогулки, казалось ему потерянным. Ему было болезненно приятно сидеть где-нибудь в тенистом уголке на могиле, думать о том, кто лежит в ней, и день за днём восстановлять пред собой его жизнь. Выходили грустные истории, и чем более логично они были построены, тем более Николай Петрович нравился себе и тем дальше уходил от здоровой жизни в мир болезненно тоскливой фантазии, в мрачно красивый мир, заслонявший собой ту простенькую жизнь, что проходила перед его глазами в течение недели, от одного воскресенья до другого. Служба, товарищи, женщины, всё понемногу теряло в глазах Николая Петровича свою цену, рисуясь ему мелким и смешным...


Над ним стали смеяться, заметив, что он избегает общества, о нём заговорили, что он хочет пойти по стопам пьяницы Двоеточия, зашибленного жизнью, безвольного, жалкого человека, смеялись, клеветали, но, как всегда это бывает, никто не догадался серьёзно заглянуть в его внутренний мир; он обозлился, и скоро вышло как-то так, что он остался совершенно одинок и ещё более полюбил свои экскурсии в область пессимистических предположений и картин. И, всё более влюбляясь в себя, гордясь своим исключительным положением, он потерял, наконец, интерес ко всему, что выходило из рамок его меланхоличных фантазий. В этой жизни, среди людей, не связанных друг с другом ни солидарностью целей, ни взаимным уважением и верой друг в друга, так легко и быстро можно погибнуть и потеряться, раз сам недостаточно стоек и не имеешь никого, для кого бы твоё существование было ценно и важно.


День, в который Николай Петрович был очевидцем исключительного факта, -- факта, чуть было не выбившего его из пессимистической колеи и о котором он после рассказывал, скрывая своё смущение за скептическим тоном и улыбкой, этот августовский день был сух и жарок.


Сняв шляпу и обмахиваясь ею, Николай Петрович ходил по извилистым дорожкам кладбища и, в сотый раз прочитывая надписи на крестах и памятниках, грустно улыбался им, как старым знакомым. Бывшие люди, лежавшие мирно и покойно под этими крестами и памятниками, были наделены Николаем Петровичем сочинёнными им биографиями, и он расхаживал, ничуть не убавляя мрачных красок и тоски, а ещё более увеличивая их.


У него прогрессировала страсть к творчеству несчастий и бед, коими он уснащал и без того, наверное, не очень светлую жизнь своих упокоенных объектов.


На кладбище было тихо и пусто. Деревья и кусты замерли в знойном воздухе и, не шевеля листвой, стояли и, казалось, так же как и Николай Петрович, -- думали о смерти, несчастиях, горе и о прочих неприятных вещах. Трава на могилах, покрытая пылью, тоже грустно склонила стебли...


Николай Петрович проходил мимо богатого мавзолея, обнесённого вычурной решёткой, с клумбами цветов, разбитыми в ней. Цветы заставили Николая Петровича улыбнуться.


"Цветы на могиле! -- думал он... -- Тот, кто посадил их тут, посадил несомненно с добрыми намерениями; но их присутствие от этого не стало более уместным. И мне кажется, что они как бы говорят тому, кто лежит там, в земле, дающей им сок жизни:


"Смотри, ты умер, но это нам ничуть не мешает цвести!" И ничему не мешает твоя смерть.


Ты, может быть, что-то думал о себе, чем-то считал себя? Напрасно. Был ты, -- была жизнь, и нет тебя, -- есть жизнь. И твоё присутствие или отсутствие в жизни не даёт ей никакого особого колорита. Может быть, ты предполагал, что ты был нужен кому-то и что кто-то будет сокрушаться о тебе? Я часто хожу мимо твоего места и никогда не видал, чтоб трава вокруг решётки твоего памятника была смята. Очевидно, никто не бывает у тебя, дружище!.. Может быть, ты куда-то порывался, когда жил, -- и это сделало твою жизнь мучительной и беспокойной?.. Э, лучше бы ты помнил всегда о том, что все порывы ввысь только ускоряют тот день, в который мы отправляемся вниз, в землю, где так сыро и холодно и куда не следует торопиться, раз ты появился на свете, ибо всё равно не избежишь того, что неизбежно..."


Николай Петрович вздохнул и оглянулся.


Кладбище в этот знойный день было настроено в унисон с его миросозерцанием.


Безмолвное, пустынное, подавленное зноем, оно смотрело каждой деталью своей в жаркое небо так сосредоточенно-мрачно и неподвижно, точно говорило ему: "Всё созданное и одушевлённое тобою принадлежит мне. Ты всё-таки хочешь создавать? Спасибо за хлопоты; но, право, не знаю, нужны ли они тебе и мне".


"Старая игра в создание и разрушение -- жестокая игра!" -- думал Николай Петрович; но мирился с ней, -- она необходима. Мы так легко миримся со всем и так быстро привыкаем ко всему, что давно бы уже привыкли к мысли о бесцельности бытия, если б подобная мысль не оскорбляла наше тщеславие.


"А! вот она, могила известности! Ну что, старый идеалист? Каково тебе там?


-- остановился Николай Петрович перед свежей могилой, покрытой венками. -- Отдыхай от своей трудовой жизни, за которую тебе заплатили этими пошлыми венками и -- только!


Твои похороны помпой и пышностью, которой они были обставлены, доставили много развлечения обществу, и твоя смерть дала готовую тему для разговоров и газетных статей на три дня. Это всё. Немного мало за сорок лет работы, немного мало!.. И до сей поры никто не позаботится привести в порядок твоё последнее место на земле..."


Николай Петрович пошёл дальше, кивнув могиле головой. Он помнил человека, что лежит в ней. Больной, иссохший старик с лихорадочно возбуждённой речью и не по-старчески энергично сверкавшими глазами, вечно о чём-то хлопотавший, что-то отстаивавший, кого-то проклинавший, -- был ему совершенно непонятен. "Какие пружины им двигают?" -- спрашивал себя Николай Петрович, когда видел, как тот злился, радовался, тосковал и всячески сокращал свои дни. И ему казалось, что этот старик, несмотря на всю красоту и цельность его внутреннего мира, недалёк. Неужели он не понимает, что все его хлопоты -- жалкий пуф? Разве он считает себя способным перестроить жизнь? Перестроить жизнь -- это значит, по крайней мере, создать нового человека... И он про себя улыбался скептически, когда слышал об удачах или неудачах этого старого чудака.


Месяца полтора тому назад этот чудак отошёл в царство теней. Над его могилой поговорили об его заслугах и -- покончили с ним. И из всего, что говорилось о нём, самой красивой и искренней речью была речь какого-то пьяного молодого человека.


-- Прощай, брат! -- сказал он. -- Прощай, старый вояка! Ты оставил после себя гораздо больше торжествующих врагов, чем опечаленных друзей. Эт-то хорошо! Эт-то очень похвально!..


Николай Петрович вспомнил эту маленькую, но верную характеристику покойного и печально улыбнулся. В ней всё, до последней буквы, было верно... Врагов осталось больше, друзей -- меньше... Много врагов имеет только хороший и честный боец.


Дорожка, по которой шёл Николай Петрович, повернула за большой мраморный памятник, и из-за него прямо на Николая Петровича вышли два мужика. Они смущённо посторонились, прижимаясь к решётке памятника и, молча, вопросительно посмотрев в лицо встретившегося барина, пропустили его мимо себя.


-- Спросить бы у него... -- услыхал Николай Петрович возглас вполголоса.


-- Ну, чего? Говорю, знаю где! Видал я, как хоронили-то.


"О ком бы это они?" -- подумал Николай Петрович и пошёл вперёд. Но через минуту он ощутил в себе желание узнать, кого они ищут, воротился, и тихо пошёл по дорожке вслед за ними. Впереди его, шагах в десяти, сквозь ветви кустов и меж памятников, тихо плыли две серые, отрёпанные фигуры, то и дело оглядываясь вокруг себя и останавливаясь.


-- Вот она! -- донеслось до ушей Николая Петровича довольное восклицание.


"А, это плотники, очевидно! -- подумал Николай Петрович и тотчас же вспомнил, что сегодня воскресенье. -- Так они пришли просто смерить ограду..." Но это заключение не убило в нём интереса к двум мужикам. Он прибавил шагу и, подойдя ближе, увидал, что две серые фигуры стали на колени на сухие комья глины у могилы старого чудака, стали и истово крестятся, то и дело склоняя головы к земле.


-- Ба!.. Вот как! -- воскликнул Николай Петрович. Он почувствовал, что что-то острое, приятное кольнуло ему сердце, подошёл ближе и стал в двух шагах, за кустами, позади молившихся мужиков. Они молились усердно и долго.


-- Го-осподи! -- вздыхал один, постарше, в дырявом расстёгнутом полушубке, седой, грязный и лохматый, -- вздыхал и, подымая голову к небу, долго смотрел туда.


Другой, молодой парень с сухим и хмурым лицом, молился молча, и всякий раз, когда он склонялся в землю, русые подстриженные в кружок волосы встряхивались и падали ему на лоб и виски. Он отводил их левой рукой, не переставая креститься правой.


Осеняя их тенью, клён простирал над их головами свою вычурную листву и стоял неподвижно, замерев в зное летнего дня. Кругом всё молчало и было как-то особенно строго, пустынно...


Николаю Петровичу захотелось увидать их лица, и он было сделал движение, чтоб обойти могилу и стать против них, но в это время старший вздохнул и, проговорив вслух: "Упокой, господи, душу его с угодниками твоими!" -- кончил молиться и сел на землю, боком к могиле и в профиль к Николаю Петровичу. Младший тоже сел рядом, положив свой картуз на могилу, рядом с поблекшим венком живых цветов. По левой щеке старшего, обращённой к Николаю Петровичу, медленно стекала мутная слеза; она не отражала в себе лучей солнца, бивших прямо в старое, морщинистое лицо. Лицо младшего было сосредоточенно и сухо, лоб разрезан глубокой, вдумчивой морщиной; он вытащил из кармана своего серого суконного пиджака засаленный кисет и медленно свёртывал папиросу. Старый, обняв руками колена, молча сидел и покачивался взад и вперёд.


-- Вот, значит, на этом самом месте и того... -- заговорил он, вздыхая.


-- Как бишь ему фамилия-то была? -- спросил младший, не подымая головы.


-- Фамилия? -- Старший поднял голову кверху, зачем-то плотно сжал губы и стал расчёсывать пальцами свою лохматую бороду. -- Позабыл я фамилию. Мудрена была. Нам что фамилия?! Радетель был покойник, и-их какой! Как раз он земского агента за страховку расчесал! бра-ат ты мой!.. беды! Вы, говорит, что? Трутень вы, значит, вот что!


Крестьянство, говорит, своих денег не должно ждать!.. Ах ты, господи, сколько в нём души к крестьянству было!..


Старик умилённо замолчал и провёл заскорузлой ладонью по лицу.


-- Один раз и я его тоже видал... -- закуривая папиросу, заговорил молодой.


-- Видал? -- оживился старый.


-- Как же, возил его из волости на станцию. Седой, строгий. "Как, говорит, живёте?" -- "Эх, мол, барин, даже отвечать трудно на это. И самим непонятно, как живём. То есть коли мы, мол, в этот год с голоду не околеем все как есть, запишите -- великое чудо случилось! Хлеб у нас, мол, такой, мыши и тараканы не кушают, вот как!" И расписываю ему, значит. А он молчал, молчал, да и говорит: "Ну, ты, говорит, не очень куксись; оставь жалобы-то для баб. Хоть оно, говорит, и так, однако, говорит, и вы сами тоже не без греха. Гляди, говорит, в оба, а зри в три. Учись, разум тебе для того отпущен". И пошёл, и пошёл!.. И так это всё у него просто, складно, понятно.


Ах ты, думаю! Остановил лошадей, слушаю: "Ты чево, говорит, не едешь?" -- "Да вот, мол, не слышно вас от колёс-то, потому гремят". Засмеялся. "Ах вы, говорит, младенцы!"


Потом хлопнул меня в спину и говорит: "Приходи ко мне, в городе будешь. Я тебе расскажу, коли слушать хочешь..."


-- Ну, и был ты? -- спросил старик.


-- Нет, не был. А к дому подходил раз, это точно. Подошёл, вижу, карета стоит у крыльца; постоял, посмотрел. Боязно. Чего я ему? Потом ещё кто-то приехал, тоже как бы очень важный господин. Ещё, ещё... Я и ушёл.


Он кончил разговор; докурив папиросу, бросил её на землю и сумрачно посмотрел на могилу.


-- Н-да, был старатель для крестьянства. Теперь, брат, не попрыгаешь далеко-то, потому лишились! -- проговорил старик и снова закачался.


Оба замолчали. В их позах много было такого грустного, потерянного, и по лицам, задумчивым и сиротски печальным, то и дело пробегали тени дум. Серые фигуры стали как-то ещё больше серы, неуклюжи, и их молчание казалось Николаю Петровичу невероятно красноречивым.


И, несмотря на то, что их губы не разжимались, ему казалось, что двое сирот всё ещё говорят о своём "радетеле", говорят теми же уродливо скомпонованными фразами и тем же маловыразительным тоном, которым говорили две-три минуты тому назад.


А кладбище сосредоточенно и бесстрастно молчало, всё облитое зноем и пустынное, несмотря на то, что было густо заселено. Кресты, памятники и зелень деревьев, всё кладбище было давно знакомо Николаю Петровичу; но теперь оно, казалось ему, приобрело какую-то новую холодную и жестокую черту, резко изменившую его общую физиономию.


Ему казалось, что каждый кусок креста и угол памятника, выглядывавшие из зелени, и сама эта зелень, мёртво неподвижная, -- всё дышало в жаркое ясное небо холодом смерти и ироническим отрицанием всего живого, чувствующего и жаждущего жизни.


Николай Петрович глубоко вздохнул и потёр себе лоб ладонью. Ему захотелось поговорить с сиротами, но в это время старший из них повернул лицо к товарищу и снова заговорил:


-- Тоже вот на земском однажды Телешевского барина разнёс он, ах ты, б-боже мой, как... Тот, значит, говорит: "Не родится хлеб, ну, так пусть овёс сеют!" Это про нас-то. А он встал и давай его шпынять. "Вы, говорит, я, говорит, крестьянство, говорит, -- все люди! Одинаковые люди, вот как!" Да ещё и это не так, а "мужик, говорит, наш кормилец, и мы, говорит, его неоплатные должники. Потому, говорит, кабы не он, так вы бы, говорит, первый живот-то себе туго-натуго подпоясали; потому корму вам нет, коли мужика нет!" Чудесно он его расколол. Тот так и загорелся со зла-то.


Н-да! Человечек был, царствие ему небесное!..


И, крестясь, старик любовно посмотрел на могилу.


-- Евстратова Николку в люди вывел, какой парень-то стал, башка! Приезжал прошлым годом к отцу-то, студент совсем как есть. "Через два, говорит, лета доктором буду", -- сообщил младший и снова стал вертеть папиросу.


-- Школа тоже... -- снова начал было старый, но, махнув рукой, замолк.


Николай Петрович чувствовал, что у него устали ноги, ему захотелось сесть.


Сделав движение, он задел рукавом пальто за сучок. Раздался жалобный треск. Сироты дрогнули, повернув в его сторону головы, подозрительно и пристально посмотрели на него, отвернулись; младший задымил папиросой, громко сплёвывая слюну и равнодушно посматривая по сторонам, старший ткнулся подбородком в свои колени и, похожий на ком тёмно-серой высохшей грязи, сделался неподвижен. Николай Петрович закрыл глаза и попытался восстановить тот взгляд, которым они оба с минуту смотрели на него.


Холодное любопытство и жёсткое недоверие светились в глазах младшего, а старший смотрел своими красными маленькими слезящимися глазами равнодушно и как-то снисходительно. Николай Петрович решил, что пора ему уйти отсюда.


-- Тоже венков наложили ему. Ишь!.. Пойдём, Ефим!.. -- сказал старик, подымаясь на ноги.


-- Айда! -- коротко ответил тот и тоже встал с земли. Затем, обнажив головы, они снова начали молиться.


Младший молился молча, старший, захлёбываясь, шептал что-то.


-- Ну, прощай! -- встал на колени молодой и поклонился в землю.


-- До будущего разу! -- прошептал старый. Николай Петрович молчал и смотрел им вслед. Они шли качающейся, медленной походкой по извилистой дорожке и, ни разу не обернувшись назад к могиле, пропали.


Николай Петрович подошёл к месту, где они сидели, посмотрел на могилу и на покрывавшие её венки и улыбнулся. Венки были смяты, сухи, пыльны, жалки и как-то пошло смешны. Николай Петрович чувствовал себя скверно, недовольный их видом и ещё чем-то. Но ему не хотелось разбираться в себе.


-- Ба! Что ж такое? Ну, это исключительный факт. Исключительный факт, и только!.. -- и, пожав плечами, он быстро пошёл к ограде кладбища.


После, рассказывая обо всём этом, он начинал так:


-- Однажды я наблюдал очень красивый, исключительный факт...



Не пропустите:
Максим Горький. Месть. Параллели (рассказ)
Максим Горький. Нищенка (рассказ)
Максим Горький. О чиже, который лгал, и о дятле - любителе истины (рассказ)
Максим Горький. Разговор по душе. История мало вероятная, но вполне возможна (рассказ)
Максим Горький. Убежал (рассказ)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru