Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Случайный словарь

Иван Алексеевич Бунин. Без роду-племени


Все авторы -> Иван Алексеевич Бунин.

Иван Алексеевич Бунин.
Без роду-племени

I



С вечера я спал крепко, потому что слишком измучился за день, но потом мне стало сниться, что я иду по каким-то станционным дворам и запасным пугям, среди паровозов и вагонов, ищу мужа Зины и хочу непременно убедить его, что я вовсе не враг ему, Я любил Зину, но теперь не думаю о себе, желаю только ее счастия. Казалось даже, что я говорил ему это, но он все уходил от меня и я плохо его видел, а моя нежность к Зине возрастала, все крутом темнело, странно вытягиваясь коридором, и вот этот коридор - слабо освещенный, насквозь видный ряд вагонов - уже бежит, дрожа подо мною, и какая-то красивая девушка, перебивая мои слова веселым шепотом, зовет и уводит меня за руку все дальше по узкому коридору поезда. Я едва поспеваю за нею, в поезде темнеет, вагоны бегут, увлекая меня за собою, - падают все ниже и ниже, точно сама земля падает под ними, и радость, страсть и отчаяние достигают во мне такого напряжения, что я делаю усилие крикнуть - и просыпаюсь.


Так начался этот день. Очнувшись, я долго и тупо глядел на стену, изумленный спокойным видом комнаты. Давно день, ставни открыты, и на часах - половина десятого... Боже, какой тяжелый вздор снился мне! И что это напоминает он неприятное и как будто неестественное? Ах, да! Зина повенчалась вчера с Богаутом...


Вот теперь я уж твердо верю в это. Правда, я ждал этого и все-таки продолжал ходить к Соймоновым. И вдруг однажды вечером - темнота и тишина во всем доме; старик Соймонов один сидит в темном кабинете, усиленно курит, задыхаясь более обыкновенного, и говорит мне, как только я появляюсь на пороге, неестественно равнодушно:


- А Катерина Семеновна с Зиной по лавкам поехали.


И, попыхтев, продолжает иронически:


- Великое переселение народов, что называется... К семейному торжеству готовимся... Нынче, знаете, весьма скоропалительно выходят эти истории!


Он хочет смягчить свои слова иронией, но я понимаю его и стараюсь только об одном - получше попадать ему в тон, чтобы поскорее и поприличнее уйти.


И я ушел, пришибленный, точно выгнанный из дому. Чтобы заглушить чувство боли, я усиленно развивал в себе злобу, презрение к этим свадебным приготовлениям. Я бродил по городу и, когда однажды встретил жениха, проехавшего с какими-то картонками в коляске, остановился и расхохотался. Катается на чужих лошадях и доволен! Как домой, является в чужую семью, где портнихи и белошвейки завалили все комнаты материями и выкройками!.. А потом будут сумерки, освещенная церковь, суета около паперти... Подкатывают кареты, и щеголь-пристав горячится, чтобы сохранить порядок в этой церемонии... И церемония совершается в образцовом порядке!


Но даже попытки злиться не удавались мне. Я ходил на службу, и тоска, боль дурманили мне голову. А тут еще Елена! Она одинока, измучена беганьем по урокам, бросила семью и живет впроголодь; но зато у нее есть цели и надежды, мечты о курсах, о науке, о работе для общества. У меня нет пока никаких целей, и вольно же ей было мечтать увлечь и меня за собою! Всегда резко-бодрая, она изменилась за последнее время. То грустно-ласкова со мной, то хмурится, точно ей больно. А когда я заявил ей третьего дня о своем отъезде, она вспыхнула, взглянула на меня изумленными глазами, потом неловко и кротко улыбнулась и, едва выговорив: "До свидания", - ушла... Я рассеянно посмотрел ей вслед.


Но вот эти сумерки наступили, и я очнулся. Я минута за минутой пережил в воображении все, что должно происходить в церкви, и жгучая злоба, ревность разрывали мне сердце. Я плакал и кого-то умолял сжалиться надо мною... Если бы вошла она в эту минуту! Я обезумел бы от счастья, целовал бы ее ноги! Иногда я порывался бежать к ней и у нее искать спасения от моей скорби. Но она-то и мучила меня. Выхода не было, и я метался по своей комнате... Потом острая боль стала замирать. Совсем стемнело; затихающий гул соборного колокола медленно и ровно раскачивался над городом. Я знал, что все уже кончилось там, в церкви. Острую боль заменила тупая, скучная, и я крепко заснул.


Вот опять день, но мне теперь легче. То, что снилось, так странно слилось со всем пережитым за последнее время. Надо встать, собраться и куда-нибудь уехать...




II



Я долго мылся холодной водой, потом, не спеша, стал одеваться, что-то обдумывая. За стеной малороссийской скороговоркой ругала кухарку хозяйка. Мимо окна мягко прокатил по немощеной мостовой извозчик; стуча сапогами по деревянному тротуару, прошли два семинариста. Мне бы тоже давно пора идти - на службу, но я уже давно бросил думать о службе.


- Вы ж, панычу, справди уедете сёгодня? - спросила Одарка, входя в комнату с кипящим самоваром в руках.


- Что? - машинально проговорил я и, помню, долго глядел на нее без ответа. "Да, - думал я, - Зина уедет сегодня с мужем в Крым. Значит, мне тоже надо уехать отсюда".


- Непременно уеду, - ответил я твердо. - Непременно.


И, как только Одарка скрылась, заварил чаю и несколько раз прошелся из угла в угол, оглядывая, с чего начать сборы в дорогу. Но вдруг дверь снова распахнулась: почтальон!


Я быстро схватил письмо - и мгновенно разочаровался. "Пожалуйста, не уходи никуда завтра. Мне нужно серьезно поговорить с тобой. Елена". "Какое бабье письмо!" - подумал я со злобой. Не уходи, серьезно поговорить! Что я могу сказать ей? Взволнованный, я кинул письмо на стол и опустился в кресло.


День облачный, ветреный - стоит уже конец сентября, - и ветер проносит по улице пыль и листья. В открытую форточку долетает тревожный шум тополей. Улица, где я так однообразно провел почти два года, безлюдная, тихая и вся в деревьях. Деревья на бульваре и около тротуаров - старые и развесистые. Теперь они шумят сухой листвою; ветер гонит облака пыли и качает их из стороны в сторону... А пять месяцев тому назад, в теплые апрельские дни, они кудрявились нежной, мелкой зеленью, голубое небо сияло между их вершинами, и я бродил под ними по мягкой, влажной земле, чему-то радуясь!


Пять месяцев... И мне хочется твердо и определенно сказать себе, что я очень глупо провел эти пять месяцев.


Убедить себя в этом мне тем легче, что я не только не люблю Зины теперь, но даже со стыдом вспоминаю все, что говорил ей.


В марте образовался у нас "музыкально-драматический кружок", и я сам написал об этом событии корреспонденцию в "Летопись Юга". Корреспонденции увеличивают мое жалованье в земской управе рублей на восемь, на десять в месяц, и я аккуратно сообщаю в "Летопись" обо всех выдающихся городских событиях. С кривой улыбкой я пишу газетным жаргоном о положении народной столовой и чайной, о полковых праздниках и дамском благотворительном кружке, о доме трудолюбия, где бедные старики и старухи, измученные и обездоленные жизнью, обречены под конец этой жизни выполнять идиотскую работу - трепать, например, мочало... Пишу о том, что сельскохозяйственное общество "заслушало" и "передало в комиссию" чрезвычайно любопытный доклад под заглавием: "К вопросу об урегулировании свиноводства", и тут же добавлю, что "нельзя не отметить и другого отрадного факта: в среде местного интеллигентного общества, по инициативе супруги начальника губернии, возникла благая мысль организовать в нашем богоспасаемом городке кружок с целью проведения в жизнь и доставления публике здоровых и разумных развлечений..." С той же улыбкой я отправился и в дворянский клуб, на один из вечеров "кружка", в качестве скрипача, участвующего в концерте.


Утомленный однообразной зимней жизнью - службой, обедами в кухмистерской и скучными вечерами в своей студенческой комнатке, где всегда пахнет дешевым глицериновым мылом и где вся мебель состоит из стола, кровати, двух-трех стульев и плетеной корзины, - я был возбужден клубом. Я был доволен, что меня знакомят с семьями вице-губернатора и председателя суда, с чиновниками особых поручений и с богатым молодым помещиком Вечесловым, который так хорошо играет в любительских спектаклях... Все они такие свежие, бодрые, и все хотят незаметно обласкать тебя... В клубе - светло, просторно, зеркала, бархатная мебель, пахнет дорогим табаком, и оживленно идет говор. А главное, я не чувствую себя лишним но этот раз: я сыграл, как настоящий скрипач, одну вещь грустную, нежную, похожую на колыбельную песенку, а другую - бойкую, в темно мазурки, с резкими ударами смычка, - исполнил все, что полагается, и был одобрен... Вот тут-то и состоялось мое знакомство с Соймоновыми.


Все они мне понравились: и сам доктор, пожилой человек, похожий на помещика, с одышкой, и его жена болтливая, молодящаяся дама, и ее падчерица, Зина, высокая девушка с темно-синими глазами и длинными ресницами.


- Зиночка, матушка! Что это ты сидишь такая сонная? - сказал Александр Данилыч, подводя меня к дочери, - Я вот тебе еще жениха привел. Сергей Николаевич Ветвицкий.


- Ну, садитесь и рассказывайте, - проговорила Зина. Она улыбнулась и подняла ресницы, но только на мгновение перевела глаза на меня, а потом снова стала равнодушно глядеть в сторону, сидя прямо и машинально играя веером.


Я спросил:


- С чего начать прикажете?


- В качестве жениха - с того, кто вы такой, откуда? "Имя, родина, родные?"


- Зовусь Магометом я, - сказал я с шутливой грустью.


- Полюбив, мы умираем? - добавила Зина. Потом пристально и задумчиво посмотрела на меня.


- Вы не декадент? - спросила она.


- Почему? - ответил я, невольно смущаясь от ее взгляда.


- Да так... про вас ходят слухи, что вы нелюдим, гордец... потом у вас такое лицо...


- Какое? - спросил я живо.


- Больное, - ответила Зина, подумав. - Вы больны?


Я посмотрел на ее глаза и губы, на все ее красивое тело высокой и уже вполне развившейся девушки, услыхал запах ее духов...


- Болен, - ответил я шутливо, с болью чувствуя все обаяние ее.


- Чем?


- Жаждой того, чего у меня нет, - сказал я. - А хочу я многого... Любви, здоровья, крепости духа, денег, деятельности...


К удивлению моему, она, помолчав, быстро и серьезно ответила;


- Я очень понимаю вас. У меня тоже ничего нет. Только не нужно говорить об этом...


Я хотел что-то возразить, но удержался и только с радостью почувствовал, что между нами уже установилась какая-то тонкая связь.


- Ну, а почему же вы думаете, что я гордец и нелюдим? - спросил я.


- Потому что у вас очень надменный и грустный взгляд, - сказала Зина. - Мне кажется, что вы никогда никого не любили и что вы большой эгоист.


Я был задет за живое, но опять сдержал себя и стал говорить полушутливым тоном:


- Может быть... Кого любить? За что?


- Виновата, - вдруг сказала Зина. - Мне нужно подойти к тетушке.


И она с приветливой и радостной улыбкой пошла навстречу старухе, сопровождаемой белокурым и женственным молодым человеком, - старухе с лошадиным лицом и совиными глазами, которые посмотрели на меня очень удивленно. Я, как истый пролетарий, опять почувствовал себя лишним и надулся. А когда Зина вернулась ко мне, начал притворно-лениво и очень некстати глумиться над жандармским полковником, над любительницей-певицей, пожилой, некрасивой и сильно декольтированной девушкой, над виолончелистом...


- Посмотрите, - говорил я, - какой он маленький, плюгавый. Лицо - конфетное, но зато волосы совсем как у Рубинштейна...


- А это кто, не знаете? - продолжал я, все более раздражаясь и все более желая вовлечь ее в разговор. - Вот тот пожилой господин с артистической наружностью и лицом алкоголика? Посмотрите, как у него запухли глаза и как он смотрит всегда - точно сонный, с холодным презрением. Это настоящий клубный посетитель, и про него непременно говорят, что он - умница, золотая голова, только спился, опустился и должен всем...


- Это Алексей Алексеевич Бахтин, мой дядя, - ответила Зина с неловкой улыбкой.




III



Таков был первый вечер. Однако я часто начал бывать у Соймоновых, и Зина сперва радовалась мне. Мы даже говорили друг другу, что мы - большие друзья, но что-то метало пашей дружбе: общее у нас было одно - жажда жизни, - в остальном мы были чужды друг другу. Это я чувствовал больше всего, когда у Соймоновых собирались гости. Наши разговоры - даже наедине - не удовлетворяли меня. Наступили апрельские дни, мне хотелось куда-нибудь за город, в степь... Но она неизменно отвечала:


- Я вовсе не хочу, чтобы мы сделались басней города. Вот соберемся как-нибудь компанией. Вы ведь все равно знаете, что я только для вас поеду.


И я ограничивался тем, что провожал ее в лавки или в народную чайную, где она, в числе других дам-благотворительниц, дежурила по пятницам. А вечером я один уходил за город, к вокзалу за реку или в городской сад, где еще не началась летняя ресторанная жизнь.


По вечерам в соду никого не было. Чистый весенний воздух холодел, в пустынном, еще черном саду казалось, что стоит ясный октябрьский вечер. Только звезды по-весеннему, ласково теплились над вершинами деревьев и соловьи в чащах пробовали свои голоса. Резко пахло пробивавшейся из земли травой и самой землею - холодной и влажной... Дома же я до поздней ночи играл у раскрытого окна на скрипке, и скрипка звонко и жалобно пела в лад с моим сердцем.


Потом было одно время, когда Зина резко изменилась ко мне. В средине мая подготовительные управские работы к экстренному собранию не позволяли мне ходить к Соймоиовым. И вот как-то в воскресенье я сидел в своей комнате и спешил окончить кое-какие статистические выкладки. С самого утра перепадал теплый, золотой дождик, и обмытая им майская зелень, и самый воздух, казалось, молодели от него. Гром рокотал то в той, то в другой стороне, но поминутно, между клубами дымчатых и белых облаков, вздымавшихся по небу, сияла яркая лазурь и выглядывало жаркое солнце. Я засмотрелся в окно, на голубые лужи под деревьями, как вдруг мимо окна быстро прошла Зина. С минуту я сидел неподвижно, изумленный ее появлением, потом схватил шляпу и кинулся на улицу... Ах, какой это был славный день!


Мне было грустно без вас, - говорила Зина, смущенно улыбаясь, - я сама наконец решилась идти к вам.


И я в упоении целовал ее душистые руки с колючими перстнями и не знал, что сказать ей, от счастья...


А потом я не знал, что сказать, от сомнений. Я по целым ночам обдумывал на тысячи ладов, что может выйти из моего брака с Зиной. "Мы разные люди, - думал я, - она даже малоинтеллигентна. Наконец, у нее ничего нет и куда я возьму ее? В эту комнату?"


И потянулись томительные вечера, которые я неизменно проводил у Соймоновых... Да и любил ли я ее?


Помню, в один холодный и дождливый вечер мне было особенно скучно. Зина что-то шила, я перелистывал журнал, нашел чье-то стихотворение:



Укор ли нам неся, прощальный ли привет,


Как дальних волн прибой, осенний ветер стонет...



- Не правда ли, хорошо? - спросил я, прочитав эти две строки.


- Да, красиво, - ответила Зина.


- А по-моему, - сказал Александр Данилыч, - все это собачья старость и больше ничего.


Зина звонко расхохоталась...


А тут у Соймоновых почти каждый день начал бывать помощник присяжного поверенного Богаут, молодой человек, здоровый и жизнерадостный, как немец, всегда и со всеми любезный и ласковый. Я же стал проводить вечера в обществе Елены, милой и простой девушки из духовного звания. Мы ели с ней колбасу, пили чай, слушали у окна музыку поенного оркестра, доносившуюся из сада, и говорили о марксистах и народниках... О чем ином мы могли говорить с ней? Что-то очень милое было в ее простом, русском лице, что-то трогательное было в ее открытом взгляде и в том, как она, доставая из кармана юбки роговую гребеночку, причесывала свои стриженые волосы на косой ряд. Но я уже замечал, что она мою товарищескую нежность и нашу выдумку говорить на "ты" начинает принимать за любовь. Я смеялся и над марксистами, и над народниками, говорил, что я мог бы стать общественным человеком только при исключительных условиях, - например, если бы настали дни настоящего общественного подъема, - или если бы я сам хоть немного был счастлив лично... Она смотрела на меня в такие минуты пристально, жадно и, увлекаясь страстностью моих слов о личном счастье, о тоске существования среди поголовного мещанства, говорила задумчиво и убежденно:


- Ты не понимаешь самого себя...




IV



В надежде, что она придет как раз в мое отсутствие, я отправляюсь в кухмистерскую обедать.


В самом деле, какой скучный день! Прохожих мало, белые каменные лома в пыли. Ветер несет по мостовой эту белесую пыль и шуршит на бульварах тощими и почерневшими акациями... Вот присутственные места на площади, вот главная улица. Тут больше прохожих и проезжих; возле магазинов экипажи... Мне же все кажется, что в городе - праздник, потому что Зина вчера повенчалась и сегодня делает с мужем визиты... Шибко прокатил на паре серых, бойких и злых лошадей полицеймейстер. Пристяжная круто отвернула от коренника голову, полицеймейстер весело оглядывается, по-офицерски заложив руки в карманы. Это он к Соймоновым, должно быть... И я бессознательно прибавляю шагу; сердце забилось сильнее, и тянет еще раз взглянуть на их дом... Но зачем?


И, преодолев себя, я сворачиваю на тихую Старо-Замковую улицу, где уже второй год обедаю в польской "кондитерской".


Я быстро подошел к дверям - и внезапно струсил. А если тут Елена? Ведь часто случалось, что мы обедали вместе. Может случиться и сегодня...


В нерешимости я прошел мимо окон, заглянул в столовую. В столовой пусто, значит, можно идти смело... Но невеселые мысли и тут преследовали меня. Знаете вы этих забитых трудом и бедностью старушек, которые встречаются иногда на улицах, в кухмистерских и присутственных местах в дни выдачи пенсий? Почему-то все они маленького роста, ходят в стареньких бурнусах и убогих шляпках, смотрят на все робкими, недоумевающими глазами и возбуждают мучительную жалость своим покорным видом... Как нарочно, и сегодня одна из них тут.


Я старался глядеть только в тарелку, но не мог забыть о своей соседке. "Верно, - думалось мне, - она дает уроки языков или музыки, живет одна в чистой комнатке, где горит лампадка в часы ее недолгого отдыха, когда темнеет субботний вечер и тихо реет над городом звон ко всенощной... Чувствует ли она, как горько на старости лет, без семьи, без близких, отдыхать только в субботний вечер? Знает ли она, как тяжело глядеть на нее, когда плетется ома в своем старом бурнусе с урока в кухмистерскую или вечером в лавочку ли осьмушкой чаю?


Дома я усердно принимаюсь за уборку вещей в дорогу. Но какие же у меня вещи?


Я открыл корзинку, в которой в беспорядке навалено белье, выдвинул из-под кровати чемодан с письмами, бумагами и нотами - и опустил руки.


Тут все мои воспоминания. Этот чемодан - мой старый товарищ. В первый раз он отправился со мной в путешествие еще тогда, когда я только что "вступал в жизнь", ехал на юг в университетский город.


Удивительно живо помню я эти дни в пути! Помню даже, как смотрелся в зеркало на вокзале в Курске и думал, что похож на Шопена; помню, как по вагону ходили полосы света и тени - от яркого мартовского солнца и клубов дыма, плывущих мимо окон. Снежные поля блестели золотой слюдой, сияющая даль манила к югу, к чему-то молодому и веселому... А потом - большой, шумный город, весна, во всем что-то нежное, легкое, южное... Северный уездный городок, где осталась моя семья, разорившаяся помещичья семья, был от меня далеко, и я не понимал тогда, что потерял последнюю связь с родиной. Разве есть у меня теперь родина? Если нет работы для родины, нет и связи с нею. А у меня нет даже и этой связи с родиной - своего угла, своего пристанища... И я быстро постарел, выветрился нравственно и физически, стал бродягой в поисках работы для куска хлеба, а свободное время посвятил меланхолическим размышлениям о жизни и смерти, жадно мечтал о каком-то неопределенном счастье... Так сложился мой характер и так просто прошла моя молодость.


Собственно говоря, и вспоминать-то нечего. А все-таки при взгляде на этот истрепанный чемодан я опускаю руки, подавленный воспоминаниями. Каждый раз, как мне приходится укладывать в него мой скарб, я говорю себе: вот еще невозвратно прошло столько-то лет; еще часть моей жизни оторвана... И мне больно говорить это себе. Вспоминаются один за другим дни, проведенные в этой комнате, - дни, полные неопределенных, часто сладких надежд и мечтаний. Вспоминаются и далекие дни, те, что уже в тумане. О них говорят связки писем. Вот письма родных, которые где-то там, на севере, все еще ждут меня к праздникам и грустят обо мне с нежною любовью, как о мальчике... Вот письма первой любви, первых товарищей... И при взгляде на каждое из них у меня сжимается сердце.


Резкий звонок заставил меня быстро вскочить с кресла и кинуться к шляпе. Елена! И я заметался по комнате, готовый даже выпрыгнуть в окошко. А между тем уже слышен ее голос:


- Дома Ветвицкий?


Я распахнул дверь, пробежал через кухню, а оттуда - по двору к калитке...




V



До позднего вечера я бродил за городом. Кругом было поле, безжизненное, унылое. Наплывали угрюмые тучи, ветер усиливался, и сухой бурьян летел по пашням в неприветную, темную даль. И на душе у меня становилось тоже все темнее и темнее.


В смутном, волнующемся сумраке городского сада я сидел под старыми деревьями на забытой скамейке. Вот где, думалось мне, уныние теперь - на кладбище! Разве в смерти есть что-нибудь ужасное, сильное? Смерть - ничто, пустота. И только одним этим и пугает нас смерть. И на кладбище так же: сумерки, ни души кругом; могилы и могилы, заросшие травою; трава теперь высохла, пожелтела и тихо шелестит от ветра...


"А где Елена?" - приходило мне иногда в голову. Я вдруг вспоминаю чью-то легенду о ветре и душах повесившихся людей и в испуге поднимаюсь со скамьи. Зачем я так скверно спрятался от нее? Зачем не поговорил с ней? Но что же я мог сказать ей? Это все равно, что мне отправиться сейчас к Зине...


Я опять сажусь и пристально гляжу в одну точку, стараясь охватить то, что творится в моей душе.


Звезды в мутном небе светят бледно и сумрачно. Ветер поднимает пыль на дорожках почти темного сада, и с деревьев сыплются листья. Точно напряженный шепот, не смолкает надо мною порывисто усиливающийся шум и шелест деревьев. А когда ветер, как дух, как живой, убегает, кружась, в дальние аллеи, старые тополи гудят там так угрюмо, жутко...


Когда я наконец решил вернуться домой, была уже ночь. Подавленный тоской, подгоняемый ветром, я бессильно брел по улицам. Вот и наш домишко ярко светит окнами в черном мраке под деревьями. Кругом шум ветра и листьев, а там тихо, и сухие ветки плюща сонно качаются над окном моей комнаты. В ней, за стеклами, спокойным, ройным снегом горит лампа... Зачем я еду? Кто гонит меня в ату даль, где полутемный поезд, одинокая ночь и долгий замирающий стон паровоза?


В страхе я остановился.


- Елена! - хотелось крикнуть мне.


И, точно угадав мое желание, она неслышно вышла из темноты под деревьями.


- Можно к тебе? - спросила она деревянным голосом.


Я растерялся, смущенно пробормотал:


- Конечно... Конечно, можно...


В темноте я долго не мог попасть ключом в замочную скважину, наконец отворил дверь и неестественно-шутливо проговорил:


- Прошу!


- Я только на минутку, - ответила она сухо, входя в комнату и не глядя на меня.


Я подвинул ей кресло, сел против нее и взял ее за руку.


- Снимай, - сказал я ласково, указывая глазами на перчатку, - посиди у меня.


Она взглянула на меня, улыбнулась, но вдруг губы ее дрогнули и на глазах показались слезы.


- Елена! - сказал я укоризненно.


Она не ответила. Я повторил свои слова, но уже без нежности и пожал плечами.


- Елена! - снова начал я с раздражением. - Надо же взять себя в руки, - прибавил я, чувствуя, что говорю глупости.


Она упорно молчала. Зубы ее были стиснуты, в голубых глазах, пристально устремленных на огонь, стояли слезы.


Я с шумом отодвинул кресло, быстро застегнул на все пуговицы пиджак и, заложив руки в карманы, заходил по комнате. Но, повернув раза два или три, снова бросился в кресло и, прикрыв глаза, спросил с холодной насмешливостью:


- Что же тебе угодно от меня?


Она быстро и удивленно взглянула на меня, хотела что-то сказать, но вдруг закрыла лицо руками и разразилась громкими рыданиями. И, рыдая, комкая к глазам платок, заговорила отрывистым, резким голосом:


- Ты не смеешь так говорить!.. Как ты... смеешь... когда я... так... относилась к тебе? Ты обманывал меня...


- Зачем ты врешь? - перебил я ее, - Ты отлично знаешь, что я относился к тебе по-дружески. Но я не хочу вашей мещанской любви... Оставьте меня в покое!


- А я не хочу твоей декадентской дружбы! - крикнула Елена и отняла платок от глаз. - Зачем ты ломался? - заговорила она твердо, сдерживая рыдания и глядя на меня в упор с ненавистью. - Почему ты вообразил, что мной можно было играть?


Я опять резко перебил ее:


- Ты с ума сошла! Когда я играл тобою? Мы оба одиноки, оба искали поддержки друг в друге - и, конечно, не нашли, - и больше между нами ничего не было.


- А, ничего! - снова крикнула Елена злобно и радостно. - Какой же такой любви вам угодно? Почему ты даже мысли не допускаешь равнять меня с собою? Я одна, меня ждет ужасная жизнь где-нибудь в сельском училище, я мелкая общественная единица, но я лучше тебя. А ты? Ты даже вообразить себе не можешь, как я вас ненавижу всех - неврастеников, эгоистов! Все для себя! Все ждете, что ваша ничтожная жизнь обратится в нечто необыкновенное!


- Да! - сказал я со злобой, подымаясь. - Я люблю жизнь, безнадежно люблю! Мне дана только одна жизнь и та на какие-нибудь пятьдесят лет, из которых пятнадцать ушло на детство и четверть уйдет на сон. И при этом я никогда не знал счастья! Смешно, не правда ли?


Но Елена опять прижала платок к глазам и зарыдала с новой силой.


- И поэтому ты... - заговорила она гадливо. - И потому ты сегодня так низко и спрятался от меня? Ты опять лжешь, чтобы закрыться пышными фразами...


Я с неимоверной быстротой схватил пресс-папье и со всего размаху ударил им по столу.


- Уйди! - крикнул я бешено.


И мгновенно похолодел от ужаса за сделанное. Я увидал, как Елена вскочила, сразу оборвав рыдания, и лицо ее перекосилось от детского страха.


- Уйди! - закричал я опять, но уже другим, жалким голосом.


Она распахнула дверь, и ветер, как шалый, со стуком рванул к себе раму, с шелестом и шумом деревьев ворвался в комнату и мгновенно вырвал свет из лампы. Я упал на постель, уткнулся лицом в подушку и заскрежетал зубами, упиваясь своей скорбью и своим отчаяньем. Тополи гудели и бушевали во мраке...



1897



Не пропустите:
Иван Алексеевич Бунин. Поздней ночью (рассказ)
Иван Алексеевич Бунин. Антоновские яблоки (рассказ)
Иван Алексеевич Бунин. Эпитафия (рассказ)
Иван Алексеевич Бунин. Над городом (рассказ)
Иван Алексеевич Бунин. Мелитон (рассказ)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru